Отрок.ua

This page can found at: https://otrok-ua.ru/ru/sections/art/show/zhizn_kak_otkrovenie.html

Жизнь как откровение

Так уж получилось, что имя поэта Арсения Тарковского находится в тени Андрея Тарковского — кинорежиссёра и мыслителя. Хотя отец и сын, скорее, воплощение одного мироощущения, выраженного разными путями.

Арсений Александрович родился в 1907 году в Елисаветграде и, как всякий рождённый в начале века, разделил судьбу и испытания своей страны. По утверждению самого поэта, стихи писал с детства. Учился в Москве в нескольких литературных вузах, но диплома так и не получил, что не помешало ему много писать и печататься в столичных газетах и журналах, переводить классиков грузинской, армянской поэзии. А потом началась война... На фронте служил в редакции армейской газеты, был тяжело ранен в 43-м году. Впервые сборник поэзии Арсения Тарковского вышел только в 1962, в том же году, когда фильм «Иваново детство» Андрея Арсеньевича получил Гран-при Венецианского фестиваля.

«Судьба может растоптать человека, а может стать нравственным духовным подвигом её носителя», — так рассуждал Арсений Тарковский. Стихи поэта наполнены личной, сокровенной верой, подлинным чувством человека, прошедшего немало испытаний на своём веку. Но в этот раз речь пойдёт не о творчестве. «Отрок» предлагает вниманию читателей фрагменты беседы с поэтом, это рассуждения о жизни, об искусстве, о добре и красоте.

«Я так давно родился, что слышу иногда, как надо мной проходит студёная вода...» Я так давно живу, что самые дальние воспоминания вдруг стали казаться мне близкими. И чем дольше я живу, тем ярче становятся они, тем острее мне хочется вспоминать. Жизнь моя наполняется светом, обретает смысл... Отец, мама, брат, музыка, война, поэзия... Почему мне вспоминается всё это? Память сплетает свой узор по неведомым нам законам, но мне кажется, я догадываюсь, почему мои сны сотканы из этих лиц, из этих судеб. «Я призван к жизни кровью всех рождений и всех смертей», они создали меня, слепили, и без них я не стал бы тем, кто я есть.

Мои первые воспоминания — о соприкосновении с лаской и добром, нежностью и человечностью.

Быть может, им, моим родителям, с трудом удавалось сдерживать себя, когда хотелось наказать или прикрикнуть. Но их сердца были настроены на любовь и доброту. Так велико было их уважение к личности ребёнка, так велико сострадание к детской обиде, что ни разу они не позволили себе сорваться. Знаете, иногда родительская любовь проявляется в требовании хороших отметок в школе, послушания, уважения, любви к себе, наконец. Они же просто любили нас. Я помню, как уважали они наши желания.

Однажды отец уезжал в Одессу и спросил, что привезти мне в подарок. «Морской воды в бутылочке...» — я очень скучал по морю с тех пор, как летом жил с родителями в Севастополе. Отец привёз. (Я хранил эту бутылку потом много лет.) Любовь и благодарность так переполнили меня, я не знал, как выразить их, и вдруг у меня, шестилетнего, вырвалась первая стихотворная строчка: «Приехал папа из Одессы, морской водички мне привёз». В любви и благодарности познал я впервые вдохновение.

 

Я думаю, в памяти любви черпаем мы жизненные силы. И если ты забыл или вовсе не знал, что тебя любили когда-то, ты теряешь веру в себя, забываешь о том, что ты есть.

Ничего не было в жизни случайным. Всё оставило след, обрело продолжение. «Понапрасну ни зло, ни добро не пропало, всё горело светло». Бежит нить, заплетается кружево, и вспыхивает вдруг в столкновении двух имён огонёк — моя горькая мальчишеская обида... Мой любимый дядя Володя, офицер с упоительной шашкой на боку. Ах, мне бы только прикоснуться к ней, мне бы только подышать холодным запахом стали, мужества и войны! «Я не дам тебе своей шашки, — сказал дядя. — Ты не мальчик, ты девочка». Конечно, во всём виновато это несчастное платье! Мама воспитывала нас по немецкому руководству Фребеля, по которому требовалось до пяти лет водить мальчиков в девочкиных платьях. «Что же мне делать?» — отчаянно спросил я. «Когда тебе будут мерить очередное платье, ты налейся, раздайся в плечах, оно расползется по швам и его перешьют в штанишки». Так и случилось. И, надев костюм, я вдруг ощутил какую-то новую взрослость. Она и сейчас во мне, где-то там, в глубине, под другими слоями, но я чувствую её радостное пока не-бремя. Может быть, действительно в некоторых обстоятельствах достаточно распрямить плечи, чтобы лопнуло мешающее тебе «платье»?

Я почти физически продолжаю ощущать ту атмосферу доброты, которой дышал наш дом. Можно всю жизнь прожить бок о бок с человеком и не знать его. Но, читая письмо, как читая следы на снегу, мы обретаем понимание. В нашей семье переписывались, живя в одном доме. Как самый ценный дар мои родители преподносили друг другу и нам — себя. О чём эти письма? Обо всём... О том, как «саваном ложится снег на яблоневый цвет», о том, что «в городе звонят» и «дождь идёт, и тёмный намокший дикий виноград к стене прижался как бездомный», о том, что стало вдруг «другое небо за окном — дымно-голубое с белым голубком», что «в доме у Тарковских полным-полно приезжих, пол серебром посолен, а самый младший болен». Эти письма, этот свет добра озаряют всю мою жизнь. Так уж вышло, что я в раннем детстве понял: главное на свете — память добра.

Но люди субъективны, и то, что другим кажется добром, воспринимается как зло. Только у античных трагиков добро и зло всегда существуют в чистом виде. Кому-то злой выкалывает глаза, кто-то добрый терпит это. Совсем как в жизни. Зло всегда вызывает зло. Отвечает злу зло. Иначе и не бывает на этой планете. Очень трудно, невозможно творить одно добро, но... следует. Начиная с самого малого — с отношений между близкими, мужем, женой, детьми.

 

Всё, что было когда-то заложено в нас, остается «как любовь на фотоплёнке — душу держит за рукав. У забвения, как птица, по зерну крадёт, — и что ж? Не пускает распылиться, хоть и умер, а живёшь». Живёшь — какой-то мерой, эстетической мерой, заложенной в человеке, этическим законом, воспитанным в тебе. Когда-то рано закон добра был заложен во мне матерью. Потом прекратился, оборвался. И очень долго я жил вне его, вне сферы его влияния. Меня учили следовать добру книги. И сейчас, спустя столько лет, я вспоминаю мою первую любимую героиню — Жанну д’Арк. Погибнуть на костре за гордость свою, за человеческое достоинство — мне казалось, на свете ничего равного нет и не может быть.

 

Мой самый любимый герой — отец. Народоволец, восьмидесятник, он родился в 1861-м году, а в 80-м уже попал в ссылку. Двадцатилетний, жаждущий жизни — и оторванный от неё. Даже та, что осталась, уходила по капле. В ссылке умерла его первая жена. Десять томительных лет как огромная злая река. Но изо всех сил он боролся с течением. Он вёл подробные записи о жизни в этом крае, о людях, о бурятских монастырях, о политике. Как Антей, прикоснувшись к земле, обретал могущество, так он впитывал жизнь из растворённого в воздухе добра, не преуменьшая его, не растрачивая, а превращая в добро всё, к чему прикасался. Когда казалось, все силы уже на исходе, он черпал их в окружающих его людях, а потом его воспоминания и дневники помогали выжить мне.

Его голос звучал во мне в самые трудные годы. Как-то одна девушка спросила меня: почему я такой оптимист. Быть может, это продолжение отца во мне?

Доброта учит нас смелости и самостоятельности, и чем ярче добрые впечатления, тем увереннее мы чувствуем себя в «минуты жизни роковые». Я часто вспоминал дневники отца на войне. Война тоже учила меня памяти добра, потому что была войной добра со злом, как всякая война. Я написал 11 заявлений с просьбой взять меня в армию, и только после 11-го этого удалось добиться. Я не люблю вспоминать о том. Это такая тяжёлая работа — война. Я был — существовала тогда странная должность — писателем армейской газеты. «Боевая тревога» было её название. Мы сидели на краю щели и ждали, пока прилетят немцы. И надо было писать юмористические стихи. И надо было не раствориться, не затеряться в этом хаосе и аду. Я учился отцовскому умению сохранить себя.

 

Однажды на нас шли немецкие танки. Я прыгнул в окопчик, на меня свалился другой человек и стал меня душить от ужаса. И тогда на живом узоре моей памяти завязался ещё один узелок: никогда, никогда не терять своего человеческого образа. Даже в такой обстановке нести высоко своё положение в мире, человеческое начало. Ведь человеческое начало — начало добра.

Я встречался на фронте с людьми добрыми и прекрасными. Очень хорош был наш командир группы Константин Константинович Рокоссовский. Я вернулся однажды с передовой, лёг, укрылся палаткой и заснул. Вдруг кто-то поднял краешек палатки, я думал, что кто-то из наших, и выругался. А оказалось, это был Рокоссовский. «Виноват!» — он отдал честь, повернулся и ушёл.

На войне, как нигде, любовь равна состраданию. Этим великим даром в полной мере наделены лишь натуры щедрые. Осудить, отвернуться, забыть, ответить на зло злом проще. Но есть такое понятие: болевой порог. Чем ниже он, тем острее у человека способность сочувствовать другому. Одни замуровывают окно в мир своим «жизненным опытом», не пускают чужую боль на порог. А другие чем больше страдают сами, тем глубже ощущают несчастья ближнего, тем скорее откликаются на его беду. Они не разрушают своего сердца. Разве милосердие может убить? Но оно способно вернуть к жизни.

И низко у меня над головой
Семёрка самолетов развернулась,
И марля, как древесная кора,
На теле затвердела, и бежала
Чужая кровь из колбы в жилы мне.

Со мной ли это было? Сколько операций я тогда пережил — одну? десять? тысячу? Я лежал в по­левом госпитале. Мне отрезали ногу. Когда я видел, как другие мучаются, у меня появлялся боле­вой рефлекс. Моя нога стала для меня органом сострадания. Она и сейчас, когда я вижу, что у дру­гих болит, начинает болеть.

Сочувствие чужой боли помогает справиться со своей. Но где найти силы в себе страдать молча? Пожалеть окружающих, замолчать свою боль? И тогда я вспоминаю «Илиаду» Гомера и строки о том, что ахейцы наступали в молчании, а троянцы молча хоронили своих мертвецов, «громко рыдать Приам запрещал им». Какое благородство — мучиться молча! Страдание — постоянный спутник жизни. И существует какой-то странный способ аккумуляции сил перед достижением большой высоты. Я не скажу, как это делается: то ли надо внушать себе, то ли учить себя видеть, но полностью счастливый человек, наверное, не может писать стихи. Больше всего стихов я писал в 1952 году. Это был очень тяжёлый, очень мучительный год для меня.

Но ведь поэт и в
Смертный час попросит вдохновенья,
Чтобы успеть стихи досочинить:
Ещё одно дыханье и мгновенье!
Дай эту нить связать и раздвоить!

Было какое-то напряжение всех духовных сил. Знаете, это как в любви. Влюблённость чувствуешь, словно тебя накачали шампанским. А любовь располагает к самопожертвованию:

Приди, возьми, мне ничего не надо,
Люблю — отдам и не люблю — отдам.

Чтобы понять друг друга, преодолеть глухоту души, каждый должен стать больше, чем он сам, вместить в себя чужую душу, суметь согреть её своей.

Надо уметь по-доброму относиться даже к самым плохим людям. Можно всегда найти оправдание для поступка. Потому что человек добр. А если он зол, то это значит, что у него не сложилась жизнь или какие-то чуждые влияния, обстоятельства делают его таким. Так трудно, но так важно разглядеть хорошее в дурном. Мне помогает в этом память понимания. Память понимания — уроки. Жизнь учит нас, каждый миг её — откровение, которым нельзя пренебречь.

Так обретает силу память понимания. Раз вы что-то поняли, раз вы снизошли к самым плохим примерам человеческого недостоинства, вы уже становитесь добры. Память накапливает человека в человеке, помогает стать самим собой. Человек становится человеком благодаря самовоспитанию. У каждого из нас есть внутренний душевный механизм, душевный строй, который противостоит дурному. Но иногда этот механизм как будто ржавеет, приостанавливается. И тогда я вспоминаю, как умели переступать через свою обиду, через непонимание люди, которых я любил.

 

Анна Андреевна Ахматова, «обыкновенная королева», как говорили о ней. Однажды она показала мне кусок своей прозы, который мне не понравился. Я сказал ей об этом, не пощадив её самолю­бия. Когда я вернулся домой, жена всплеснула руками: «Немедленно купи цветы и поезжай к Анне Андреевне, извинись!» Я не поехал. Прошла неделя. Вдруг раздаётся телефонный звонок: «Здрав­ствуйте. Это говорит Ахматова. Вы знаете, я подумала, зачем нам ссориться, мы должны друг друга любить и хвалить». Любить и хвалить...

 

Человеческий разум вмещает в своих пределах Вселенную. И если мировая культура становится частью вашей жизни, вашей личности, если она ваш дом, ваш быт, вы тем самым накапливаете в себе человечность, в вас входит человечество.

Культура даёт человеку понимание не только своего места в современности, но устанавливает ещё тесную связь между самыми разными эпохами. Я знаю, что мог бы оказаться в любой эпохе, в лю­бом месте мира, стоит мне только захотеть, — путем понимания. Я очень люблю греческую драматургию, лирику, эпос. «Илиада», «Одиссея» для меня святые книги. Невольно чувствуешь себя современником того, что там происходит, — иначе и быть не может. Как бы мы могли тогда к этому как-то относиться? Благодаря культуре мы, как актёры, проживаем тысячи жизней — и находим себя.

Но всё это приходит со временем. Мы знакомимся с искусством, меняются наши привязанности. Поэтами моего детства были Лермонтов, Некрасов и Григорий Сковорода. Поэтами моей юности стали Баратынский, Тютчев, Фет, Ахматова. Они и остались поэтами моей зрелости и постарения. В 14 лет я верил, что стихи надо писать на античные темы и античными строфами: гекзаметром или хотя бы сапфической строфой. Мне казалось, в этом — чистота формы, ясность суждения. Потом я очень любил Блока. Я сжился с его поэзией, дышал ею. И вдруг как-то почувствовал ужас перед «И перья страуса склонённые в моём качаются мозгу», перед «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук». Не могу. Это не моё совсем.

 

Впитывая культуру, человек постигает искусство в целом. Мне кажется, все искусства, какие су­ществуют на свете, связаны с поэзией. Даже живопись, даже музыка. Но музыка самое высокое ис­кусство, потому что ничего, кроме самоё себя, не выражает. А поэзия — искусство чувства, поверенного разумом, искусство мысли, поверенной чувством. Если на ваших весах (разум — чувство) одно плечо перевешивает другое — поэзия подавлена, дисгармония пересиливает в стихотворении всё, что в него вложено, и оно саморазрушается. Как в скульптуре важен принцип равновесия масс, так в поэзии важен принцип равновесия словесных масс. На это было великолепное чувство у Баратынского, у Ахматовой, у Анненского. Музыка — скупо логична. Так логична соната. Подобно сонате логичен сонет. Они логичны логикой искусства.

В поэзии действуют особые законы: она идёт волнами. Существуют какие-то ритмы времени, и чем они определяются, неизвестно. Есть время для поэзии, есть время для прозы. Начало XIX века, 10–20-е годы XX века — время поэзии. То спад, то подъём, то подъём, то спад. Нам хочется нового Пушкина — но гений приходит, чтобы затворить ворота эпохи, вобрав в своё творчество всё, что создали таланты его предшественников.

Я говорю о поэзии, потому что она — моя жизнь. И я знаю, что в поэзии действуют законы, подобные законам жизни. Эта вторая реальность даёт нам возможность и способ цельности восприятия действительности. У меня как-то спросили, могут ли стихи предсказать поэта, повлиять на его судьбу. Вы знаете, могут. Как ни странно, могут. Чуткость поэта опережает его сознание. Поэзия порой не только предвосхищает судьбу, но и воздействует на неё.

Наше слово — не просто слово. Произнесите его — и оно заживёт отдельной жизнью, потянет за собой, как снежная лавина, цепь поступков, которую ты уже не властен разорвать. Воздух, которым мы дышим, соткан из слов, и за каждое ядовитое слово мы расплачиваемся кусочком своих лёгких. Живительный воздух искусства — доброта. Источник вдохновения для меня всегда — память добра и любовь. «Ничто великое не совершается без страсти». Только тогда нам что-то удаётся, когда мы делаем это с любовью. Человек максимально реализуется, если занимается делом, сродным его душе. Когда мне было семь лет, друг моего отца, Афанасий Иванович Михалевич, открыл мне Григория Сковороду. Был в XVIII веке такой украинский поэт и философ, «старчик» он назывался, старчик Григорий Саввич Сковорода. У него было учение о сродстве. Оно гласило, что человек должен делать то, что ему сродно, и не заниматься ничем другим. Я верю, что человек должен делать то, что свойственно ему по внутреннему убеждению. Самые мои любимые стихи (может быть, они не самые лучшие), но это те, в которых я полностью выразил своё отношение к миру, к вещам, к чувствам человеческим.

Поэты — мастера жизни. Они создают свой мир, но через их мир, параллельный нашему, жизнь обнаруживает себя.

В памяти моей оживают ушедшие, герои литературы и истории становятся моими собеседника­ми. Я преклоняюсь перед Жанной и ненавижу Орлеанскую деву за взбалмошность и беспутство, не люблю мстительную и ревнивую Геру с её характером кухарки — и так приятно быть мне среди героев Жуковского, по-старомодному учтивых, неторопливых и искренних.

Ширится круг моих собеседников, увлекает за собой, уносит меня половодье воспоминаний впе­рёд, туда, где сливаются «было» и «не было», «есть» и «будет». Память связывает прошлое и будущее. Мои воспоминания — сны о нём.

Я сделал для грядущего так мало
Но только по грядущему тоскую.
И не желаю начинать сначала:
Быть может, я работал не впустую.
А где у новых спутников порука,
Что мне принадлежат они по праву?
Я посягаю на игрушки внука,
Хлеб правнука, праправнукову славу.

В памяти моей все, кто был, есть и будет. Я знаю всё о них, потому что они — это я. Художник может писать с натуры. Поэт пишет только по памяти. Память — его Муза, его перо. Я погибаю с каждой забытой тенью, с каждым утраченным ремеслом. Я иду на казнь вместе с Жанной. Я странствую с Григорием Сковородой. Я вдыхаю фиалковый запах мамы...

И это снилось мне, и это снится мне,
И это мне ещё когда-нибудь приснится,
И повторится всё, и всё довоплотится,
И вам приснится всё, что видел я во сне.

Ранее опубликовано: № 2 (74) Дата публикации на сайте: 13 Апрель 2015