По-разному любят природу горожанин и тот, кто вырос в деревне. Совершенно противоположные чувства красота природы способна будить у людей Востока и Запада. Для японца кружение лепестков пронизано эстетикой смерти. Для христианина в звоне ручья и цветении деревьев — утешение и напоминание о потерянном рае.
Пришла весна, вдохновляющей радости которой в литературе соответствует, пожалуй, Пушкин. С него и начнём. Пусть именно он пригласит нас за город.
Вы, деревенские Приамы,
И вы, чувствительные дамы,
Весна в деревню вас зовёт,
Пора тепла, цветов, работ,
Пора гуляний вдохновенных
И соблазнительных ночей.
В поля, друзья! Скорей, скорей...
И вы, читатель благосклонный,
В своей коляске выписной
Оставьте град неугомонный,
Где веселились вы зимой;
С моею музой своенравной
Пойдёмте слушать шум дубравный...
Отрадно, что, сколь ни привыкли мы сетовать на ужасы урбанизации, в пушкинском приглашении для нас нет ничего непонятного, нет ничего, на что мы не откликнулись бы сердцем. Может, разве что, не столь хорошо знаем мы античную литературу и без сносок не поймём, что, упоминая троянского царя Приама, Пушкин имеет в виду его многодетность. Деревенские Приамы, стало быть, — почтенные отцы семейств. А выписных (выписанных из-за границы) колясок у нас сколько угодно: иномарки новые, подержанные, собственные и приятельские.
Антон Павлович Чехов писал: «Кто хоть раз в жизни поймал ерша или видел осенью перелётных дроздов, как они в ясные, прохладные дни носятся стаями над деревней, тот уже не городской житель, и его до самой смерти будет потягивать на волю». Но и тот, кого в детстве просто вывозили на пикник или на дачу, тоже уже не вполне городской житель. Немного найдётся изувеченных городом людей, которые в каждом комаре видят дракона, а удобства на девятом этаже им дороже «гуляний вдохновенных».
Может быть, именно горожане, лишённые постоянной живой трудовой связи с природой, изголодавшиеся по ней в своих каменных джунглях, острее чувствуют, что гнездо аистов — сокровище, то, что из семян появилась морковка, чудесно, а чаепитие под грушей раю подобно. Горожанин любит деревню после города, как любим мы весну после зимы: наши чувства отмыты долгим воздержанием от щебечущей и цветущей роскоши. И не урбанизация в ответе за то, вспоминает ли человек, жмурясь на утреннем солнце, сто третий псалом или, врубив музычку, готовит бесконечный шашлычок.
А ещё редкость встреч с природой, то, что в книжках он её встречает чаще, чем вживую, открывает горожанину богатый ассоциативный ряд. Его реки текут туда, где «Херсонес и дальнее море», по его рощам и лугам бродит Татьяна, у него небо как над полем Аустерлица, и сумерки у него не просто сумерки, а «осенние сумерки Чехова, Чайковского и Левитана».
Редкие впечатления растворяют время, просыпается камертон всей жизни — детство, и горожанин радуется, что кромка деревьев на краю поля — как в его учебнике «Родная речь», а на такой вот ветке сидел заяц в половодье в том изложении по картине, которое он писал в третьем классе.
Чаще, чем в деревне, горожанин встречается с природой в парке. В советское время редкие из них не превратились в ЦПКО (Центральный парк культуры и отдыха), со всеми атрибутами советской поры: гипсовыми пионерами, будками с мороженым и лозунгами над зелёным театром. Нынешние торговые точки, предлагающие чай, кофе, чебуреки, шарики, клоунские колпачки или большие уши на проволочке, воплощают уже не советскую, а коммерческую пошлость. Но есть всё же то, что составляет сущность парка, — тенистые аллеи, цветники, пруды, фонтаны. Дело в том, что парки родились не для культурного отдыха трудящихся, а для создания рая на земле. В этом отношении интересно, что в исламских странах парк делится на четыре части, и четыре образующих крест потока, которые втекают в центральный бассейн, символизируют четыре реки мусульманского рая, текущие молоком, водой, мёдом и вином.
Земной рай и на Востоке, и в Европе всегда был местом для немногих избранных. Фонтаны, каскады, садово-парковая скульптура, лужайки и клумбы, разгуливающие павлины — дело очень дорогостоящее. В парках французских, регулярных, геометрических помпезность бьёт в глаза, поэтому гораздо милее английский пейзажный парк, в котором всё будто бы выросло само собой, и деньги растворились в красоте до полной их незаметности. Создания Гертруды Джекилл, или удивительная Нинфа — парк в Италии, который представляет собой развалины пятьсот лет назад опустевшего города, увитые глицинией и плетущимися розами двухсот видов, завораживают даже на картинках. И тут дело, очевидно, ещё и в обилии цветов. Цветы — особая статья. Розарии, георгинарии, коллекции магнолий и сирени, праздники цветов вызывают паломничества горожан. Почему? Мне доводилось читать, что цветы в первую очередь напоминают нам об утраченном рае, именно поэтому мы так любим их и в лесу, и в букетах, и на клумбах; именно поэтому цветочные узоры украшают наши блузочки и обои. Сирень — она и возле девятиэтажки сирень, но горожане едут в ботанический сад и движутся потоком, как на демонстрации, чтобы цветы были — куда ни глянь, чтобы ничего, кроме сирени и пионов, вокруг. Миллион алых роз может показаться купеческим жестом, но в нём предложение райской жизни, праздника, душистого фейерверка.
В нашем ботаническом саду в мае сирень, пионы, небо над Днепром и купола. Уберите мысленно купола — и как сразу всё умрёт и померкнет. Когда в поле зрения есть храм, когда мы любуемся цветником на территории монастыря, меняется сама идея парка: он не замена раю, а напоминание о благости Божией.
Чтобы понять своё отношение к природе, удобно взглянуть на чужое с готовностью чужому порадоваться. Красиво у японцев — у них и праздник цветения сакуры, и праздник самой красивой в году луны, и осенних клёнов, у них икебана, у них сад камней и чайная церемония.
Профессор Ясиро Юкио, знаток искусства прошлого и настоящего, Востока и Запада, сказал однажды, что «особенность японского искусства можно передать одной поэтической фразой: „Никогда так не думаешь о близком друге, как глядя на снег, луну или цветы“. Когда любуешься красотой снега или красотой луны, когда бываешь очарован красотой четырёх времён года, когда пробуждается сознание и испытываешь благодать от встречи с прекрасным, тогда особенно тоскуешь о друге: хочется разделить с ним радость. Словом, созерцание красоты пробуждает сильнейшее чувство сострадания и любви, и тогда слово „человек“ звучит как слово „друг“.
„Никогда так не думаешь о близком друге, как глядя на снег, луну или цветы“, — это ощущение лежит и в основе чайной церемонии. Встреча за чаем — та же „встреча чувств“».
Хочется подписаться под каждым словом, и порадоваться, и поучиться, и читать их замечательные хайку. Нам это радостно, потому что понятно. И у нас встреча за чаем — «встреча чувств». От созерцания природы у них просветление, пробуждение сознания. У нас — пробуждение души, мыслей о Творце и благодарности Ему. Помните, как об этом у Лермонтова:
Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зелёного листка;
Когда, росой обрызганный душистой,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой...
Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, —
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога...
И остановиться бы на этом радостном верхоглядстве, но если продолжить читать нобелевскую речь Ясунари Кавабаты, первого литератора-японца, которого европейцы наградили своей самой престижной премией, то за понятным и радостным начнётся непонятное.
«Вот слова из предсмертного письма покончившего с собой Акутагавы Рюноске (1892–1927): „Наверное, я постепенно лишился того, что называется инстинктом жизни, животной силой, — писал Акутагава. — Я живу в мире воспалённых нервов, прозрачный, как лёд... Меня преследует мысль о самоубийстве. Только вот никогда раньше природа не казалась мне такой прекрасной! Вам, наверное, покажется смешным: человек, очарованный красотой природы, думает о самоубийстве. Но природа потому и прекрасна, что отражается в моём последнем взоре“».
Кавабата продолжает: «У меня был друг, художник-авангардист. Он тоже умер молодым и тоже часто помышлял о самоубийстве. Он любил повторять: „Нет искусства выше смерти“, — или: „Умереть и значит жить“. Этот человек, родившийся в буддийском храме, окончивший буддийскую школу, иначе смотрел на смерть, чем смотрят на неё на Западе. „В кругу мыслящих кто не думал о самоубийстве?“ Наверное, так оно и есть. Взять хотя бы того же монаха Иккю (1394-1481). Говорят, он дважды пытался покончить с собой...»
Вот это уже совершенно непостижимо. Для нас красота природы всегда утешительна. Она может только остановить самоубийцу, если он её заметит, поскольку, повторюсь, красота эта для нас — напоминание о любви Бога к человеку. И даже если европеец не имеет осознанной веры, он утешается этой красотой, будучи воспитанным христианской культурой.
Красота природы может острее ощущаться рядом со смертью, если есть опасность лишиться жизни, и зовёт она жить, а не умирать, как, к примеру, звала в первый раз попавшего под обстрел Николая Ростова: «Как хорошо показалось небо, как голубо, спокойно и глубоко! Как ярко и торжественно опускающееся солнце! Как ласково-глянцевито блестела вода в далёком Дунае! И ещё лучше были далёкие, голубеющие за Дунаем горы, монастырь, таинственные ущелья, залитые туманом сосновые леса...»
Николай Ростов не стал трусом. В отечественной войне с Наполеоном он защищал жизнь, ту жизнь, которая так прекрасна. Толстой в «Войне и мире» одновременно и прославил подвиг защитников отечества, и размышлял об абсурдности и противоестественности войны как таковой.
Совершенно аналогично у Лермонтова в стихотворении «Валерик», названном так по месту одного из самых кровопролитных сражений.
Окрестный лес, как бы в тумане,
Синел в дыму пороховом.
А там, вдали, грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы и Казбек
Сверкал главой остроконечной.
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?»
Очень похожи и размышления Тютчева в стихотворении «Певучесть есть в морских волнах»:
Невозмутимый строй во всём,
Созвучье полное в природе, —
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаём.
Для нас естественно видеть в красоте природы очевидное приглашение достичь гармонии с нею, гармонии друг с другом, вписаться в великий замысел Творца.
А теперь вернёмся к японцам. Из хорошего французского документального фильма о Японии, авторы которого двигались с юга на север, чтобы продлить своё пребывание под цветущими сакурами, я узнала, что сакура почитается не просто за красоту: то, что её цветы осыпают лепестки, минуя период увядания, связано с самурайской эстетикой совершенно не понятным для нас, к счастью, образом. Оказывается, между сакурой и харакири расстояние гораздо меньше, чем мы могли предположить. Они не противоположны, как у нас, а родственны. Если раскроем энциклопедию, прочтём: «В понимании самурая истинную ценность вещь может приобрести лишь со временем, когда в ней как бы „высветлятся“ доподлинные глубинно-эстетические свойства. Японцы называют это саби — „патина времени“, „ржавчина веков“. Примечательно, что понятие саби могло использоваться и для обозначения того состояния, в котором пребывал самурай, готовясь сделать себе харакири (вспарывание живота). Он при этом испытывал чувство, близкое к эстетическому переживанию, ощущая себя включённым в вечный цикл рождения и возрождения, достигаемого через умирание».
Несмотря на этот ужас, мне по-прежнему будут милы японские классические трёхстишия, их керамика и рисунки тушью, вся прекрасная недосказанность их искусства, взывающая к читательскому сотворчеству, их «цивилизация сосновой иглы», умеющая вглядываться в красоту одного цветка, одной капли на листке.
Но я ещё раз порадуюсь, порадуюсь, как человек, выбежавший из безвоздушной камеры в сад, хватаясь за горло, жадно и шумно вдыхая, порадуюсь, что Христос воскресе, что Господь любит нас, что каждый цветок — подарок Творца, что мне есть Кого благодарить и что величие и благость Божии не сопоставимы ни с какой самой горячей благодарностью.