«Арендатор хутора Низы Максим Торчаков, бердянский мещанин, ехал со своей молодой женой из церкви и вез только что освященный кулич. Солнце еще не всходило, но восток уже румянился, золотился. Было тихо… Перепел кричал свои: «пить пойдем! пить пойдем!», да далеко над курганчиком носился коршун, а больше во всей степи не было заметно ни одного живого существа.
Торчаков ехал и думал о том, что нет лучше и веселее праздника, как Христово воскресенье. Женат он был недавно и теперь справлял с женой первую Пасху. На что бы он ни взглянул, о чем бы ни подумал, все представлялось ему светлым, радостным и счастливым. Думал он о своем хозяйстве и находил, что все у него исправно, домашнее убранство такое, что лучше и не надо, всего довольно и все хорошо; глядел он на жену — и она казалась ему доброй и кроткой. Радовала его и заря на востоке, и молодая травка, и его тряская визгливая бричка, нравился даже коршун, тяжело взмахивающий крыльями«.
Так светло и празднично начинается рассказ Антона Павловича Чехова «Казак». Но рассказ не только о пасхальной радости, а и об утрате ее. Пересказывать Чехова — такое же неблагодарное занятие, как пересказывать стихи: пропадает все, ощущение живой жизни пропадает. Невозможно пересказать, как встретил Максим Торчаков в степи больного казака, как жена не позволила отломить больному «свяченой пасочки разговеться», как уже дома запоздало ударило в сердце Максима Торчакова безобразие их поступка, как тщетно искал он казака, никем, кроме него, не виданного и не встреченного, «рыжего, худого, на гнедом коне», как изглодала его тоска, и жена опостылела, и запил он, и хозяйство прахом пошло.
Всякий из нас, так же как чеховский герой, теряет пасхальную радость не потому, что в конце Светлой седмицы закрывают Царские врата, а потому, что радость съедают наши грехи. Если бы мы не грешили, вся наша жизнь стала бы единой Пасхальной утреней. И людей бы мы встречали, как преподобный Серафим Саровский словами: «Христос воскресе, радость моя!» Но если мы, к сожалению, очень далеко отстоим от Серафима Саровского, то и от отчаяния чеховского героя Господь нас защищает. Максим Торчаков осудил себя, но не возродился в покаянии, не ведая или позабыв, что самые непоправимые грехи врачует Господь на исповеди и дарует нам непостижимое таинство соединения с ним в Причастии.
Кроме того, что Чехов упоминает в своем творчестве и праздники православные, и богослужение, творчество его близко православным тем, что рождает томительное желание лучшей жизни и себя лучшего.
Мне кажется, что точнее всех впечатление от чеховского творчества передал молодой рано умерший критик Щеглов одной фразой: «Не могу спокойно читать Чехова, кажется, не выдержу, умру, сожгу себя — и из пепла встанет новый, в котором „все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли“!»
Чтобы доказать, что это вовсе не субъективное впечатление, сошлюсь на рассказ Олега Басилашвили, который когда-то довелось мне слышать в телепередаче. Он рассказывал, что во время гастролей БДТ в Японии на спектакль «Дядя Ваня» привели школьников, которым спектакль был очевидно сложен и неинтересен. Их учитель объяснил потом, зачем он это сделал: «Вы так хорошо играете тоску по лучшей жизни, что эти дети, может быть, проникнутся ею и когда-нибудь сделают лучше Японию».
Сладкая, как ожидание счастья, волнующая тоска по лучшей жизни и себе лучшему зиждется на убеждении Чехова, которое высказано им в замечательном рассказе «Студент»: «Правда и красота всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле». Но каким образом Чехов заставляет нас тревожиться, рваться к красоте и к полной и глубокой, подлинной правде? В каждом рассказе, в каждой пьесе позднего Чехова непременно есть что-то прекрасное: мир природы, красота человеческой внешности, красота чувства, быта, истории, евангельской истины. Почти всегда рядом с этим манящим уголком красоты Чехов изображает пугающе затягивающий мир пошлости, и на стыке этих миров искрит и тревожит нас желание лучшей жизни и себя лучшего. В какой-то степени ключом ко всему Чехову могут быть слова из «Трех сестер»: «Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!»
Мне кажется, что Чехова особенно хорошо читать в мае, когда живая красота мира говорит нам о том же. Ноябрьским моросящим сумеркам или месиву грязного снега в феврале легче соответствовать и внешне, и внутренне, а пионы, сирень и ландыши напоминают нам, что Господь создал нас для рая и ждет от нас души чистой, как ландыш.
Сам Чехов написал о впечатлении от красоты в рассказе «Красавицы». Герой рассказа вспоминает, как еще гимназистом пятого или шестого класса ехал с дедушкой степью в знойный августовский день, и как они остановились у знакомого богатого армянина и увидели дочь армянина Машу, настоящую красавицу. «Ощущал я красоту как-то странно. Не желания, не восторг и не наслаждение возбуждала во мне Маша, а тяжелую, хотя и приятную, грусть. Эта грусть была неопределенная, смутная, как сон. Почему-то мне было жаль и себя, и дедушки, и армянина, и самой армяночки, и было во мне такое чувство, как будто мы все четверо потеряли что-то важное и нужное для жизни, чего уж больше никогда не найдем».
И еще встреча с красавицей случилась, когда герой уже студентом ехал по железной дороге на юг. Был май, солнце садилось. Между Белгородом и Харьковом поезд остановился. Внимание всех приковывала к себе девушка, стоящая на платформе у вагонного окна и разговаривавшая с какой-то пожилой пассажиркой. «Весь секрет и волшебство ее красоты заключались в мелких бесконечно изящных движениях, в улыбке, в игре лица, в быстрых взглядах на нас, в сочетании тонкой грации движений с молодостью, свежестью и чистотою души, звучавшею в смехе и в голосе, и с тою слабостью, которую мы так любим в детях, в птицах, в молодых оленях, в молодых деревьях.
Около нашего вагона, облокотившись о загородку площадки, стоял кондуктор и глядел в ту сторону, где стояла красавица, и его испитое, обрюзглое, неприятно сытое, утомленное бессонными ночами и вагонной качкой лицо выражало умиление и глубочайшую грусть, как будто в девушке он видел свою молодость, счастье, свою трезвость, чистоту, жену, детей, как будто он каялся и чувствовал всем своим существом, что девушка эта не его и что до обыкновенного человеческого, пассажирского счастья ему с его преждевременной старостью, неуклюжестью и жирным лицом так же далеко, как до неба«.
Мне хочется привести примеры манящей красоты из других рассказов Чехова не столько для убедительности, сколько для собственного наслаждения. Вот начало рассказа «Невеста»:
«В саду было тихо, прохладно, и темные покойные тени лежали на земле. Слышно было, как где-то далеко, очень далеко, должно быть за городом, кричали лягушки. Чувствовался май, милый май! Дышалось глубоко и хотелось думать, что не здесь, а где-то под небом, над деревьями, далеко за городом, в полях и лесах, развернулась теперь своя весенняя жизнь, таинственная, прекрасная, богатая и святая, недоступная пониманию слабого, грешного человека. И хотелось почему-то плакать».
А в рассказе «Учитель словесности» конная прогулка весенним вечером и счастливая влюбленность описаны у Чехова так:
«Был седьмой час вечера — время, когда белая акация и сирень пахнут так сильно, что кажется, воздух и сами деревья стынут от своего запаха. В городском саду уже играла музыка. Лошади звонко стучали по мостовой; со всех сторон слышался смех, говор, хлопанье калиток… Он чувствовал, отчего она молчит и почему едет рядом с ним, и был так счастлив, что земля, небо, городские огни и черный силуэт пивоваренного завода — все сливалось у него в глазах во что-то очень хорошее и ласковое, и ему казалось, что его конь едет по воздуху и хочет вскарабкаться на багровое небо».
А вот рассказ «Крыжовник». Друзья честно и сердечно размышляют о жизни летним вечером в усадьбе, и дождь стучит в окна. «Когда из золотых рам глядели генералы и дамы, которые в сумерках казались живыми, слушать рассказ про беднягу чиновника, который ел крыжовник, было скучно. Хотелось говорить и слушать про изящных людей, про женщин. И то, что они сидели в гостиной, где все — и люстра в чехле, и кресла, и ковры под ногами говорили, что здесь когда-то ходили, сидели, пили чай вот эти самые люди, которые глядели теперь из рам, и то, что здесь теперь бесшумно ходила красивая Пелагея, — это было лучше всяких рассказов».
В комедии «Вишневый сад» цветет, и ласкает глаз, и олицетворяет детство и чистоту прекрасный огромный сад, который мы впервые видим перед рассветом холодным утром, о котором лучше всех говорит Раневская: «О, мое детство, чистота моя! В этой детской я спала, глядела отсюда на сад, счастье просыпалось вместе со мною каждое утро, и тогда он был точно таким, ничто не изменилось. (Смеется от радости.) Весь, весь белый! О, сад мой! После темной, ненастной осени и холодной зимы опять ты молод, полон счастья, ангелы небесные не покинули тебя…»
В общепринятых трактовках, мне кажется, теряется самое важное. Думается, что стоит толковать не о социальных слоях, не об обществе, а о том, какую роль сыграл каждый из персонажей в судьбе вишневого сада, как он прошел испытание красотой. Сентиментальные излияния Раневской ничего не меняют в том, что именно она причина того, что рубят вишневый сад: именно она промотала огромные деньги семьи на своего любовника. И Петя Трофимов, лопочущий, что «вся Россия наш сад», как-то не заметил в пафосном мечтательном захлебе, что сад-то гибнет. А Лопахин, «ударивший топором по вишневому саду» ради выгодного строительства дач, не зверь. «У тебя тонкие нежные пальцы, как у артиста, у тебя тонкая, нежная душа», — говорит ему Петя Трофимов. И красоту вишневого сада Лопахин ценит, и Шекспира читывал, и пожалеть может, и денег взаймы от души предложить. Просто он рентабельность любит чуть больше всего остального.
И если так посмотреть на героев «Вишневого сада», становится понятно, почему Антон Павлович назвал свою пьесу комедией и сердился, когда ее играли как мелодраму и выжимали слезу.
Выдерживаем ли мы испытание красотой? Чехов напоминает нам, что каждый свежий цветочный бутон еще и тихое ненавязчивое предложение красоте жизни соответствовать. Как говорит доктор Астров, персонаж пьесы «Дядя Ваня», «в человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли».