Философия дуракаваляния
В прошлом номере «Отрока» мы начали разговор о смеховой культуре. Теперь предлагаем снова обратиться к теме смешного и вместе с Шекспиром и Вячеславом Полуниным погрузиться в мир шутов и клоунов, в атмосферу празднества и карнавала.
В книге «Православие и творчество» Олеся Николаева противопоставила постмодернизм юродству православных святых: «Сами того не ведая, постмодернисты стали эпигонами православных Христа ради юродивых, ибо мудрость мира сего есть безумие перед Богом (1 Кор. 3, 19). Ради Христа они ломали фарисейские и законнические стереотипы, чтобы на их обломках засияла неотмирная правда Божия. Они нарушали автоматизм будничной жизни, чтобы в мире явился свет Преображения. Они вторгались в представления об обыденности церковной жизни, напоминая о том, что Церковь есть Невеста Христова. Они не разрушали реальность, но являли в ней свидетельства Царства не от мира сего.
В православной культуре есть всё. В ней есть даже свои „перформансы“ и „инсталляции“, до которых никогда не додуматься нынешним постмодернистам: лукавый не может ничего творить, он может лишь компилировать, копировать, пародировать то, что было создано Творцом или с Его помощью. Мир симулякров и есть, по сути, геенна огненная — место, где нет Бога, где реальность и смысл, явление и сущность, означающее и означаемое разошлись навеки».
Но есть ещё целый пласт в культуре христианского мира, который не столь высок, как юродство, но уж точно лишён мертвечины постмодерна. Это шуты в театральных зрелищах, клоунада как искусство и карнавал как некое действо, выплёскивающееся в жизнь и не стеснённое никакими театральными подмостками.
Начнём с карнавалов средневековой Европы, говорить о которых невозможно без ссылок на более чем значительную фигуру в литературоведении — на Михаила Михайловича Бахтина. Вот несколько цитат из его книги:
«Карнавал — это сама жизнь, но оформленная особым игровым способом. Карнавал не созерцают, в нём живут и живут все, потому что по идее своей он всенароден. Для смеховой культуры средневековья характерны такие фигуры, как шуты и дураки. Они были как бы постоянными, закреплёнными в обычной (то есть некарнавальной) жизни носителями карнавального начала.
Празднество — очень важная первичная форма человеческой культуры. Празднество всегда имело существенное и глубокое смысловое миросозерцательное содержание. Чтобы отдых или передышка в труде стали праздничными, они должны получить санкцию не из мира средств и необходимых условий, а из мира Высших целей человеческого существования, то есть из мира идеалов. Без этого нет и не может быть никакой праздничности.
На официальных праздниках Средневековья иерархические отношения подчёркнуто демонстрировались. В противоположность официальному празднику карнавал торжествовал как бы временное освобождение от господствующей правды и существующего строя, временную отмену всех иерархических отношений, привилегий, норм и запретов. Человек как бы перерождался для новых, чисто человеческих отношений. Отчуждение временно исчезало. Человек возвращался к себе самому и ощущал себя человеком среди людей.
Природа карнавального смеха сложна. Это прежде всего праздничный смех. Карнавальный смех, во-первых, всенароден (всенародность принадлежит самой природе карнавала), смеются все, это смех „на миру“; во-вторых, он универсален, он направлен на всё и всех (в том числе и на самих участников карнавала), весь мир представляется смешным, постигается в своей весёлой относительности; в-третьих, этот смех амбивалентен: он весёлый, ликующий и — одновременно насмешливый, высмеивающий, он и отрицает и утверждает, и хоронит и возрождает. Таков карнавальный смех».
Бахтин говорит краеугольно важные вещи. Занятно, что не в той полноте, но та же мысль выражена в песне, которую поют Никитины на слова Шекспира к спектаклю «Двенадцатая ночь» (перевод Д. Самойлова):
Пусть все сегодня за вином
Не ту играют роль,
И шут пусть станет королём,
И будет шутом король.
Сегодня умный будет глуп,
И будет умён дурак,
И всё не то, и всё не так,
А что есть «то» и «так»?
Ренессансный Шекспир по времени относительно близок Средневековью. Посмотрим на его шутов, которые, по мысли Бахтина, «были как бы постоянными, закреплёнными в обычной жизни носителями карнавального начала». Начнём с комедий Шекспира и даже не с самих шутов, а с того, что говорят о них другие персонажи. В «Двенадцатой ночи» находим такой отзыв: «Он хорошо валяет дурака. Такую роль глупец не одолеет: Ведь тех, над кем смеёшься, надо знать, И разбираться в нравах и привычках, И на лету хватать, как дикий сокол, Свою добычу. Нужно много смётки, Чтобы искусством этим овладеть».
А вот что говорит персонаж комедии «Как вам это понравится»: «Вся глупость умника раскрыта будет Случайной шутовской остротой. Оденьте в пёстрый плащ меня! Позвольте Всю правду говорить — и постепенно Прочищу я желудок грязный мира, Пусть лишь моё лекарство он глотает».
Итак, во-первых, шут на самом деле мудрец, во-вторых, ему позволено говорить правду. Или, если опять обратиться к цитатам, «он использует своё шутовство как прикрытие, чтобы пускать из-под него стрелы своего остроумия». Это в шутах самое очевидное. Поэтому интересней другое.
Шут — не злой насмешник и даже не отстранённый насмешник, напротив, он принимает близко к сердцу всё происходящие и, по возможности, вмешивается в события, направляя их к соответствию добру и нравственности. Так, Ланс, слуга-шут (так он и значится в списке действующих лиц) из «Двух веронцев», обнаружив, что его господин, нарушая собственные клятвы верности другой, начинает любовные атаки на возлюбленную друга, говорит: «Смотрите, я дурак, а ума у меня всё-таки хватило, чтобы догадаться, что мой хозяин в некотором роде негодяй». И для того, кто обратил внимание на эту реплику, не столь однозначной видится непроходимая смешная глупость Ланса, который вместо маленькой собачки, которую его хозяин послал в подарок, надеясь завоевать сердце чужой возлюбленной, подарил ей от имени хозяина свою собственную огромную псину, которую затем на улице уморительно упрекает во всех разрушениях и бесчинствах, произведённых ею в доме красавицы. Не без «глупого» Ланса всё пришло к хорошему концу.
Остроумие, порой бесспорное, присуще и постмодерну, но в постмодерне нет вектора добра, верности нравственным началам, и в насмешках нет теплоты, даже умиления, которые, оказывается, присущи смеху над настоящими шутами — наивными и неуклюжими недотёпами. Иными словами, настоящее шутовство и высмеивает, и самим своим существованием отвергает всякую напыщенность и злое превосходство. Вспомним «Сон в летнюю ночь». В роли шутов в этой комедии оказываются Пигва, плотник; Миляга, столяр; Основа, ткач; Дудка, починщик раздувальных мехов; Рыло, медник; и Заморыш, портной. Почему-то, а точнее не почему-то, а от добрых чувств и тяги к прекрасному им захотелось почтить герцога своего города в день его свадьбы трагедией. Да здравствует самодеятельность! Всем понятно, что вряд ли шестерым ремесленникам удастся их первая попытка поставить пьесу, и невеста герцога поначалу даже протестует: «Я не люблю над нищетой смеяться и видеть, как усердье гибнет даром». На что герцог отвечает: «Тем будем мы добрей, благодаря их за ничто. Мы примем добродушно ошибки их. Где преданность бессильна, она усердьем искупает всё».
А далее следует очень смешное представление милых и наивных людей, которые за неимением декораций назначили актёров даже на роль стены и лунного света. Они выходят и всё о себе объясняют. Реплики зрителей, обращённые друг к другу, остроумны, насмешливы, но общая атмосфера пронизана сердечным теплом и соседствует с волшебством: ведь вокруг проказят эльфы. Эта праздничность передаётся настоящему зрительному залу или читателям Шекспира. В насмешках и тени нет так хорошо нам знакомой холодной спеси.
И, наконец, несколько слов о шуте в трагедии «Король Лир». Ссора Лира с Гонерильей начинается из-за того, что Лир ударил придворного дочери за то, что тот выругал его шута. Между Лиром, отдавшим королевство дочерям, и шутом оказывается возможным такой диалог:
Лир: Ты зовёшь меня дураком, голубчик?
Шут: Остальные титулы ты роздал, а это — природный.
Всё это сходит шуту с рук, потому что он не только говорит: «Шут — твой преданный простак, тебя он не оставит», — он действительно, как нянька, сопровождает Лира, когда тот уходит ночью в грозу от дочерей. Замешкались даже преданные Кент и Глостер, а шут — рядом.
«— Кто с ним? — Никого. Один лишь шут, старающийся шутками развеять его тоску».
Король Лир, которому Кент всё же нашёл пристанище, пропускает шута вперёд под крышу со словами: «Что, милый друг, с тобой? Озяб, бедняжка? Мой бедный шут, средь собственного горя Мне также краем сердца жаль тебя. Иди вперёд, дружок. Ты нищ, без крова. Я помолюсь и тоже лягу спать».
В отношениях короля и шута присутствует не вежливость, не снисхождение, а несомненная любовь. И именно с этим ключевым словом, со словом «любовь» мы перейдём к шутам современным, к настоящим шутам, сохранившим карнавальное начало, к шутам, которые те самые, что у Шекспира. Они есть?
К огромному нашему счастью, они есть. Это Вячеслав Полунин и его театр, гастролировавший в сорока восьми странах. Его театр вызывает восхищение в Японии, Мексике, Франции, Англии... Четыре набора многотонного реквизита курсируют по Азии, Европе, Америке, иначе не поспеть. Своё «сНежное шоу» он привозит в Россию каждый февраль. Мне доводилось смотреть его в Киеве. Полунин может сравнивать публику разных континентов, но все континенты ему рукоплещут. Почему? Что может объединять людей разных культур, с разными национальными особенностями и превращать их на время спектакля или уличного карнавального шествия в счастливое единое целое? Любовь, конечно. А чего ещё хотят люди на свете? Больше, чем этого, — ничего. И вот в мире, где оскудевает любовь, во льдах спесивого постмодерна Полунин образует полыньи, тёплые течения.
Выходят на сцену его нелепые и трогательные персонажи с красными носами, в жёлтых помятых комбинезонах и огромных красных тапках. Полунин в интервью рассказывал, как он сознательно убирал и прятал мастерство: «Мне казалось, что классическая пантомима, Марсель Марсо, например, — это слишком за стеклом. Он словно говорил: „Смотрите на меня и идите за мной, я ваш идеал. Разиньте рты и признайтесь, что в этой жизни есть нечто фантастическое, как, например, я, человек без костей“. Это были 70-е, расцвет эстетизма. А потом опять произошёл слом, и эстетизм перестал удовлетворять публику. Публика вдруг обиделась: „Значит, вы тут все звёзды, а мы тут ни хрена и ничто?“ Я почувствовал, что пантомима начинает терять зрителя, чего-то важного ему не додаёт и в пику привычной клоунаде стал уменьшать количество движений, прятать мастерство, технику вообще, чтобы никто не видел, что я умею что-то делать. Это сократило дистанцию между нами и публикой. Если публика верит, что может выйти на сцену и сделать то же самое, значит, ты братан, а не великий артист. А раз ты братан, то сразу возникает другой тип отношений. Я разгадал это на примере цирка. Цирк стал терять публику, когда потерял поэзию и простоту. Достиг невероятных технических вершин — сальто на ходулях через двойное кольцо, весь мир сказал „О!“ А дальше что? Ни простоты, ни нежности и наивности. Мастерство взлетело, а душа? И я сказал всем своим: „Запрещаю мастерство у себя в театре. Главное — глаза, атмосфера, моё удовольствие и вовлечение всех в моё удовольствие: прикосновение к людям, которые сидят в зале, — мы все вместе“. Мы начали ломать стену между залом и сценой, цеплять публику на крючок. Никто не мог разгадать, что произошло: „Они ж ни хрена не умеют, а почему-то держат зал!?“ Просто настроение стало мерилом всего. Потом пришли новые глюки. Сначала мы делали спектакли в крошечном зале на сто мест, потом поняли, что можем взять в руки десять тысяч человек. Это потребовало смены пространства, большей свободы. И мы пошли в народ. Я увлёкся уличным театром, карнавалом. И вдруг понял, к чему стремился всю жизнь, — чтобы жизнь из серой стала прекрасной ежедневно».
Когда я вспоминала свои впечатления от «сНежного шоу», поначалу думала о великих возможностях клоунады как жанра, совершенно уникальных возможностях: хочешь — не хочешь, тебе не дают смотреть на происходящее отстранённым взглядом. Вот на сцене начинается очередной сюжет: нелепый человек затеял уборку и всё больше запутывается в паутине. Он смешон, но вот уже паутина перекинулась в зал, и ты радостно тащишь её над собой следующему ряду, чувствуя, что и ты так же нелеп и смешон. Потом я поняла, что дело не только в том, что ты тоже дурак. В паутину лезешь с огромным желанием, с радостью разделяя трудности «маленького человека» на сцене, потому что его любишь. И снежная буря, родившаяся в конце концов из клочков разорванного письма отвергнутого шута, несётся в зал. Снег из бумажных кусочков засыпает лично тебя, а не только «нескладного, смешного, трогательного и счастливого несмотря ни на что» героя.
Я с удовольствием обнаруживаю, что у меня не хватает слов, чтобы говорить о спектакле. Чем поэтичней, богаче, свободней, ассоциативней искусство, тем безнадёжнее попытки переложить его на язык прозаического высказывания. Процитирую насколько отзывов, в доказательство того, что моё восприятие не субъективно и не исключительно.
«Там какая-то вещь происходит в какой-то момент в конце, уже и Полунин не нужен, и уже никто не нужен — ты уже сам так счастлив, что способен из себя вырабатывать радость — и существуешь какое-то время в этом ощущении обласканности» (Лия Ахеджакова).
«После его нежного „сНежного шоу“, после его программы уличных театров стало ясно, как нам его не хватало. Мы с хохотом и без опаски взглянули на то, как мы скованы и разобщены, фальшивы и завистливы, мелочны и пугливы. Мы поняли, что клоунада, все эти фантастические мимы, канатоходцы, люди на ходулях и в масках, шуты гороховые, уличные музыканты — совершенно забытая нами культура. Да просто утраченная радость. А Полунин хочет её вернуть. Ему скучно веселиться одному» (Наталья Казьмина).
«Каждый вечер ощущение того, что ты дура, было счастьем» (Татьяна Федосеева, клоунесса).
Успех Полунина обусловлен не только спрятанным профессиональным мастерством, но и богатством внутреннего мира и глубокой причастностью к лучшему в культуре человечества. Он большой знаток и любитель Достоевского, страстный книгочей, знаток живописи, истории кино. Говоря об ассоциативности искусства, он вспоминает слова Элюара: «Последнее прибежище сложных натур — простая клоунада».
«Карнавал — это идеальная формула, когда всё является театром и жизнь становится праздником. Все мои спектакли легко выстроить по количеству карнавала в крови», — говорит Полунин. Шуты, возвращающие нам это вот самое «карнавальное начало», прививают нас от респектабельности житейской и от респектабельности человека воцерковлённого, ибо респектабельность именно для христианина — вещь опасная: того и гляди соскользнёшь в фарисейство или внешнее псевдоблагочестие.
Но под конец вернёмся к главному, и на сей раз скажем об этом главном словами самого Полунина из его интервью: «Клоун — это машина любви. Он раздаёт любовь всем, он всех любит, и все обязательно должны любить его. Без этого клоун не может существовать».