Причудливая смесь отчаяния и весёлости, беспросветной нищеты и лихого удальства; смерть, царящая повсюду, и жадное желание жить; святость в соседстве с сумасшествием и ханжество в обнимку с подлинной религиозностью… Социальное неистовство, липкая кровь, покрывавшая раз за разом мостовые и смывавшаяся дождями в Сену; маленькие трагедии, бушевавшие за опущенными занавесками и затем вошедшие в бессмертную литературу, — всё это и многое другое наделяет имя Париж неотразимым ароматом страсти, тайны и трагедии. Таким мы и любим Париж. Такой Париж мы ищем, поскольку такой образ его нам оставили Гюго, Дюма, Бальзак…
Тот Париж, которого уже нет, был тесным и грязным. Ещё он был хаотичным. Никаких прямых углов. Одни тупики и закоулки, пускаться в путешествие по которым в темноте можно было лишь при соблюдении трёх условий. Первое — вы знаете путь; второе — вы не из робкого десятка; и третье — ваша правая кисть под одеждой сжимает рукоять холодного оружия.
Мостовые были скользкими от помоев, которые выливались прямо из дверей на улицу. И это были подлинные мостовые, то есть камнем мощёные улицы. С конца XVIII по середину XIX века эти булыжники часто выворачивались из-под ног, чтобы превратиться в оружие борьбы с правительственными войсками. А сами улицы без особых инженерных усилий превращались в баррикады. Для этого их нужно было просто перегородить, хотя бы опрокинутой телегой, заложить хламом с обеих сторон — и готово. Ружейного огня можно опасаться лишь в половину былого страха. В часы затишья — Гаврош, вперёд! — собирать патроны. Правда, артиллерия разносит эти баррикады в пух. Но кто же мог представить, что низкорослый корсиканец, мечтающий править миром, дерзнёт однажды стрелять из пушек по горожанам прямой наводкой! Средневековье было жестоко, но оно признавало правила Божественные и человеческие. Новая эпоха провозгласила гуманность, но правила решила отменить.
В середине XIX века заклятый враг Парижа — Лондон — провёл генеральную перепланировку. Через десять с небольшим лет Париж совершил то же самое. Во-первых, потому, что буржуазный дух — это дух завистливой и всех, даже врага — нет, врага в особенности, — копирующей обезьяны. Во-вторых, потому, что нужда назрела. С вонью и грязью, порождавшими эпидемии, расправились с помощью надёжной и капитальной системы водопровода и канализации. Курятники трущоб и хаос кривых улиц были сметены, и на их месте появились широкие проспекты и бульвары, которые уже вряд ли сможет кто-то перегородить баррикадами. Однообразные добротные здания воплотили идею гражданского равенства. Прямые, как стрела, проспекты отразили веру в линейный прогресс и неминуемость счастья. Когда строительная пыль осела, в виде последнего аккорда новый вид старого города, как вишенка на торте, украсила раскоряка имени Эйфеля.
Конечно, так тому и быть и так, без сомнения, надо. Конечно, мы, привыкшие к удобствам, не смогли бы и дня провести в том Париже, в котором правили последний или предпоследний Людовики. Но улучшение быта, совершаемое во имя счастья, самого счастья всё же не приносит. И остаётся горечь, заставляющая обратить голову вспять. Может, жители снесённых трущоб знали о счастье что-то такое, что забыли мы? Ведь мы не только приобретаем, но и теряем. Кто подобьёт баланс? В домах стало уютнее и чище, но из Сены уже не напьёшься. И может быть, все грёзы о городе счастья, который нужно побыстрей построить своими руками, — лишь карикатура на Город будущего, на Иерусалим, сходящий свыше? Так или иначе, города безжалостно перестраиваются с мыслью: «Прошлое отвратительно, а будущее прекрасно». Но когда большая часть работ заканчивается, в сознание заползает мысль: будущее неясно; настоящее вовсе не прекрасно, а в прошлом можно найти много красивого и удивительного.
В это время люди пишут исторические романы. Не только в это, но в это — тоже.
Советский Союз уничтожал прошлое во имя будущего активнее других. Этим грешили многие, и сама идея родилась в Европе. Германия, Франция и Англия по долгу именуются идейными родоначальницами подобных переустройств. Но славянин, повторяю, был активнее. Поэтому и тоска по прошлому, в котором, оказывается, не всё было плохо, в СССР имела свои особенности. Любые формы воспевания своего погубленного прошлого предполагали какую-то степень покаяния за разрыв исторической преемственности. Поэтому воспевали часто чужое прошлое, магией искусства превращая его в «своё». Париж попал в обойму. Дюма с мушкетёрами подходил как «то, что доктор прописал».
Мужская дружба с оружием в руках, честь, отвага. Король — дурак, Церковь хитрая. Женщины красивы, битвы беспроигрышны, добро побеждает. Даже Политбюро не смогло бы найти слабину в раскладе. И здесь моё время выйти из-за кулис и представиться почтеннейшей публике в качестве жителя того города, который изображал из себя Париж в известной советской экранизации.
Все мы из себя что-то изображаем, хотя бы временами. Города не исключения. Ради уменьшения бюджета фильма в сотни раз, по причинам политического и идеологического характера при экранизации «Трёх мушкетёров» в Союзе Парижем пришлось на время стать Львову. Он и подходил как нельзя лучше. Сотни улочек, мощёных тем самым булыжником, перебои с водой и проблемы с канализацией, запах общественной уборной из каждого подъезда в центральной части (именно так и было). Кофейни, уличные красавицы, каменные завитушки, украшающие костёлы, доминанта серого цвета в историческом центре. Натуральный Париж времён Атоса, Портоса и Арамиса — плюс вихрем ворвавшегося в эту компанию гасконца.
Нам, мальчишкам, стало тогда, быть может, впервые, понятно, что нашим городом можно гордиться. Ещё бы! На каменной лестнице костёла святого Антония (на Лычаковской) д’Артаньян толкнул в раненое плечо Атоса. Возле польской катедры, прямо напротив облюбованной неформалами «Булки», д’Артаньян наступил на оброненный Арамисом батистовый платок. Их несостоявшаяся дуэль, переросшая в комическое избиение незадачливых гвардейцев, имела место во дворике тогда закрытого армянского монастыря. Да что там! Де Тревиль пел песню о кровопролитье на фоне дворца Потоцких. Анна Австрийская встречалась с Бекингемом у стен костёла Эльжбеты на Привокзальной. Песню «Пора-пора-порадуемся» в конце первой серии конные мушкетёры пели, оставляя слева от себя костёл Николая в бывшем монастыре тринитариев. Позже, после захвата Юра, он стал на короткое время кафедральным православным собором. В общем, мы, как оказалось, жили в Париже. Пусть портом Кале оказалась Одесская набережная. Пусть Миледи стреляла в д’Артаньяна на фоне Олеського замка. Всё равно большая часть съёмок проходила на тех мостовых, где и мы оставили свои отпечатки; на тех улицах, где и мы, время спустя, пили кофе, споря о смысле жизни.
«А что, собственно, вы хотели этим сказать?» — могут меня спросить.
Словно ученик, пойманный врасплох, я повторяю вопрос и тяну время. Что я, собственно, хотел этим сказать? А, ну да.
Я мог бы сказать, что я, в некотором смысле, парижанин. Но я этого не скажу, потому что я — никакой не парижанин, ни в каком смысле.
Я хотел сказать, что города и страны манят нас одним, а подсовывают другое. Вернее, мы сами не знаем, где что лежит, и идём на запах жареного, а едим варёное. То, что раньше было экзотикой, ныне стало надоевшим бытом. Чтобы подставить спину под тайский массаж, не нужно даже знать, в какой части глобуса Таиланд нарисован, тем более — ехать туда. Путешествия качественно изменились, потому что встреча с новизной требует проникновения вглубь, а не облизывания поверхностей. Облизывание же поверхностей распаляет внутренний голод, но не насыщает его.
Итак, путешествовать нужно вглубь. По мере путешествий вглубь любое перемещение в пространстве улучшается в качестве.
Ещё я хотел сказать, что ни один житель Парижа времён д’Артаньяна, даже шпион Его Величества, не знал всех закоулков своего города и всех его тайн. Тем более не можем исчерпывающе знать прошлого мы. Мы лишь можем чувствовать нечто и неосознанно двигаться в сторону манящего запаха.
Не знал всего Парижа Бальзак, знавший в тысячу раз больше нашего и в замысле своей «Человеческой комедии» соперничавший с Данте. Не знал всего Парижа Гюго, понимавший в тысячу раз больше нашего, чей «Собор Парижской Богоматери» можно взять, прямо сегодня, и перечитать, вместо того, чтобы насвистывать арию Квазимодо, ставшую шлягером.
В сторону Париж. Париж ни при чём!
Живя в Киеве, мы едва ли знаем сотую часть Киева. Да и в собственной квартире всякий из нас не до конца знает, где что лежит. Но человеку дан ум, чтобы понимать, узнавать и запоминать. И ему дано сердце, чтобы жить и чувствовать. В случае запуска этих двигателей жизнь рискует стать интересней даже без подвигов лягушки-путешественницы. Ну а уж если при этом удастся и увидать кое-чего, тогда мы в результате можем получить такого рассказчика, о котором до сих пор только слышали в сказках.
Этот волшебник-рассказчик сможет часами, без перерыва, при молчащих со стыдом радио и телевизоре, качать нас на волнах своих повествований. И не важно, что будет за окном: мелкий ли дождик или мохнатый снег. Мы будем следить за его рассказом, подперев щёку рукой, и душа наша в это время будет совершать далёкие и удивительные путешествия.