Памяти Александра Исаевича Солженицына
«Поэт в России больше, чем поэт...» Это верно. Очень часто громче и честнее, чем кто бы то ни было, поэты говорят правду и приобретают чужую славу, крестную славу морального авторитета. А прозаики? И к ним сказанное относится. Не ко всем, конечно. В эпоху всеобщей грамотности довольно людей, попадающих под щедринское определение «писатель пописывает, читатель почитывает».
И поэту, и прозаику понятны пушкинские строки:
В часы забав иль праздной скуки,
Бывало, лире я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей.
Но наступают то и дело времена, когда печатный текст становится опаснее огнестрельного оружия, когда за скрип пера по бумаге наказывают более жестоко, чем за хранение наркотиков. Пишущие в это время знают и об опасности своего ремесла, и об ответственности за него перед историей, совестью и Богом. Недавно отлетевшая от земли душа Александра Солженицына знала об этом не понаслышке.
Александр Исаевич мало забавлялся и, судя по всему, вовсе не знал праздной скуки. Его звуки не были изнежены, да и извлекал он их не из лиры, а, скорее, из трубы. Читавшие Библию помнят, что некоторые крепости, неприступные для стенобитных орудий, падают от звука священных труб. Одной из таких труб, протрубивших для Красного Иерихона роковую мелодию, было творчество Солженицына.
Думаю, Солженицына меньше всего интересовали вопросы чистой эстетики, и нам его работу бесполезно оценивать с точки зрения особенностей стиля и благозвучия. Какая разница, на какую ноту звонит вечевой колокол? Главное — чтобы его голос во время пожара или войны был далеко слышен.
Впрочем, во многом Солженицын — плоть от плоти классической русской литературы. Его «Матрёнин двор» — это извечный поиск одному Богу известных праведников, на которых, по Лескову, мир стоит. Его «Один день Ивана Денисовича» внутренне связан с «Записками из мёртвого дома». Если бы не этот литературный вопль из ада, миллионы безвинно замученных остались бы безгласной массой, и грядущие поколения могли бы успокаивать свою совесть, спрашивая: «А был ли мальчик?» Его «Раковый корпус» — это искра, высеченная из столкновения смертельного недуга и воли к жизни. Автор, в духе правдоискательства, ставит перед собой и читателем извечный вопрос: чем люди живы? То есть чем оправдать человеческое существование, что за пределами жизни или в глубине её есть такого, что делало бы жизнь осмысленной и полезной? Так что не только за «Архипелаг» и не только за «Красное колесо», не только за этот эпос, запечатлевший неслыханный кошмар планетарного значения, должен быть уважаем и изучаем Солженицын. Это писатель служивший, а не работавший. Это человек, однажды положивший руку на плуг и более не озиравшийся вспять.
Его ранние детские воспоминания связаны с храмом. Мама часто брала сына на службы, и в детскую душу Саши, капля за каплей, просачивалась та живая вода, которая не исчезнет со временем и заструится в его творчестве. Затем было пионерское детство и советская юность. Было почти неизбежное пленение эпохой, чья лихорадка била всю страну и чьи конвульсии многим казались приступом радости. Потом война и её отрезвляющий кошмар. Потом сомнения и тяжёлые раздумья о будущем, выраженные в переписке. Наконец, лагерь портняжными ножницами раскраивает жизнь на две половины, «до» и «после», и Солженицын постепенно превращается в борца, воюющего мыслью, голосом и чернилом.
В его личности меня притягивают несколько черт. Вернее, благодаря некоторым чертам мне становится понятен масштаб личности. Это не только и не столько лагерь. В нашей стране через эту школу, как через мясорубку, были пропущены миллионы. Это, к примеру, патриотизм. В отношении к Солженицыну это слово произносится и без иронии, и без ханжества. Солженицын не был беженцем. Он всё время оставался гражданином России, вынужденно пребывая в Европе и в Америке. Иностранного гражданства писатель так и не взял. Он терпеливо ждал, когда Родина, отобравшая у него гражданство, сама ему его вернёт.
В его устах невозможна строчка из творчества другого Нобелевского лауреата: «Земля везде тверда; рекомендую США» (И. Бродский).
Другая черта — это трудолюбие Солженицына. Он не бездействует месяцами и годами, ожидая вдохновения. Его труд похож на копание колодца в каменистой местности. Солженицын трудился, как затворник, как средневековый учёный, годами не выходящий из кельи. Потому его творчество похоже на служение и может быть уязвимо с точки зрения «чистой литературы».
Меня радует, что жизнь Солженицына похожа на тяжёлый подъём в горы. Он шёл прямо и вверх. Он не имитировал движение, не подпрыгивал на месте, не петлял и не возвращался назад. Поэтому в своих поздних интервью он говорит о главных темах бытия — о Боге и смерти. Александр Исаевич говорит, что к смерти надо готовиться, что её не надо бояться, поскольку она — переход от одной жизни к другой. Горькие слова писатель говорит лишь о насильственной смерти молодых людей, людей, не успевших расцвести и найти себя, и преждевременно вырываемых из жизни.
Он масштабен, Александр Исаевич, он огромен. Его, как и Толстого, можно назвать «матёрым человечищей». Только Толстой заразил страну своими антихристианскими фантазиями и дописался до анафемы, а Солженицын встряхнул весь мир голосом правды и на конец дней дожил до смиренных мыслей о Боге.
О нём можно и нужно молиться. По его книгам можно изучать ХХ век. По его примеру можно носить в глубине души тревогу о судьбе мира и судьбе своего отечества.