По субботам перед вечерней мы с одноклассниками заезжали в хоспис — пообщаться с пациентами. В основном, с одинокими стариками.
Один из них — Дядьюра — всегда передавал через меня записку (об упокоении) на проскомидию.
И хотя мы несколько раз рассказывали, «как надо», Дядьюра всё равно упорно выводил большими буквами «КАРЛ» и непременно ставил точку.
Признаться, эта точка начала меня раздражать, и я стал исправлять её на букву «А» (обычно уже в храме).
Однажды перед тем, как попрощаться, я машинально протянул руку (за запиской), а Дядьюра просто ответил рукопожатием. О записке он забыл.
— Айн момент... — бормотал он и никак не мог найти блокнот.
Я тут же протянул ему свои «канцтовары».
— Данке шьон, — кивнул в ответ Дядьюра и, как всегда, большими буквами написал вверху листочка: «ЗА УПОКОЙ», а ниже — «КАРЛ». Ещё ниже — «ВЛАДИМИР». И только потом поставил точку.
— А кто это? Владимир... — сам не знаю почему вырвалось у меня. Я и о Карле-то никогда не спрашивал.
Дядьюра растерянно пожал плечами.
— А по отчеству вас как?
— А как Лермонтова звали? — ответил он вопросом на вопрос. И я вдруг ощутил себя, словно на безумном чаепитии из сказки Кэрролла...
— Ну, был такой поэт, — не унимался Дядьюра, — на тебя похож, усатенький такой...
Но я не смог выдавить из себя ни слова.
— Ну, «тучки небесные, вечные странники»... — потеряв терпение, громко чеканил слова Дядьюра, — «цепью лазурною, степью жемчужною... мчитесь вы, будто как я же... изгнанники... с милого севера в сторону южную»! Неужто не помнишь?.. Ну, у него ещё дуэль была с этим... Ну, с этим: «Над землёй летели ле-ебеди со-олнечным днём...»
— С Мартыновым, что ли? — хихикнул я.
— Точно! — кивнул Дядьюра. И только тут я заметил, что лицо его стало каким-то другим, каким-то уверенно-улыбчивым... Как у популярного артиста на встрече с поклонниками. — Да как же его звали?!
— Звали его Михаил Юрьевич.
Дядьюра тут же отвёл глаза, ссутулился и, тяжело вздохнув, робко спросил:
— А этого... который улыбался... как его?..
Я пытался что-нибудь быстро придумать, дабы воодушевить собеседника, но — как назло — в голову ничего не лезло.
— Кеша`! — Дядьюра звал меня на французский манер, с ударением на последний слог, — а как звали этого?.. Который улыбался так... Ну Гагарина как звали?
Оказалось, у Дядьюры было ранение в голову. Давно, когда исполнял «свой» интернациональный долг в одной жаркой заморской стране.
— Гагарина? Юрий Алексеевич.
— И меня так же звали! — внезапно оживился дядя Юра.
— А папу вашего, стало быть, Алексеем! — подхватил я.
— Угу. Алексеем Михайловичем! А деда — Михал Юричем! — радостно сообщил тёзка Гагарина и спешно дополнил записку именами отца, деда и прадеда.
— А Карл с Владимиром?..
— А Карл... Раб Божий Карл — это Чарльз Диккенс, — пояснил дядя Юра и как-то по-детски улыбнулся.
— А Владимир?
— А Владимир... не помню...
И улыбки — как не бывало.
Так получилось, что в следующую субботу в хоспис я ехал сам. В смысле — один.
К Юрию Алексеевичу меня не впустили. Просто. Без объяснений.
Курившая на крыльце дежурная вынула из пачки папирос вчетверо сложенную бумажку и молча протянула мне.
Развернул.
Четыре зелёные перекошенные буквы «КАРЛ» — и точка.
Точку привычно превратил в «А». Потом добавил:
«ВЛАДИМИРА
АЛЕКСИЯ
МИХАИЛА
ЮРИЯ», — и после имени Дядьюриного прадеда рука почему-то сама поставила точку.