«Переводить — огромное счастье. Искусство перевода я бы сравнила только с музыкальным исполнением. Это интерпретация... Человек расписывается, пишет свой портрет, когда переводит, чувствуется, каков он есть», — так говорила Лилианна Лунгина. Мы с вами выросли на книгах, которые она перевела. На них будут расти и дети наших детей.
Хотелось написать статью о Лилианне Зиновьевне в благодарность ей. А получилось, что снова — она одарила. Что за удивительное качество — оживлять действительность, снова и снова пробуждать к жизни. Пожалуй, это и есть талант, данный от Бога... Умение видеть лучшее в людях и отсутствие обид — наверное, именно эти качества позволили ей, взрослой женщине, понять и подарить детям множество сказок. И сделать «русских» героев сказок ещё обаятельней и ярче.
В детстве Лилианна жила во Франции, Палестине, Германии. Замечательно, что в свои семьдесят семь лет она прекрасно помнит, что чувствовала в три года. Помнит, как в девять лет пережила первое страдание, и осознала, что «с первой болью пробуждается душа». Ясно помнит парижский праздник для детей, который открыл ей социальное неравенство.
В начале 30-х годов тринадцатилетней девочкой Лилианна вернулась на родину, в СССР, к отцу. Она прекрасно говорит по-немецки и по-французски, но... не умеет писать по-русски. Лилианна была очень несчастна от переезда, от перемены очередной школы (всего их было 12), всего уклада жизни. Но это несчастье позволило ей в будущем сделать удивительный вывод: «Я покажу, как в моей, а потом в нашей с Симой (муж. — Прим. ред.) жизни многие беды оборачивались невероятным, удивительным счастьем, богатством, — я буду стараться подчёркивать это, чтобы сказать, что не надо отчаиваться. Потому что я знаю, сейчас очень много отчаяния живёт в душах людей. Так вот, надо верить, надеяться, и постепенно многое может оказаться с другим знаком».
Лунгина прекрасно интерпретирует не только тексты — она талантливо толкует и саму жизнь. С тонким вкусом находит в ней то, что достойно «музыкального исполнения».
Работу по переводу с французского и немецкого языков Лилианна не могла найти ни в одном издательстве. Тогда один из друзей порекомендовал Лунгиной попробовать переводить с менее популярных языков. Так Лилианна стала выискивать интересные произведения скандинавских писателей. Носила домой целые сумки книг, читала, но ничего ценного для перевода не находила. Вдруг — Астрид Линдгрен! Лилианна открыла настоящее сокровище — книгу «Малыш и Карлсон, который живёт на крыше».
Книжка про Карлсона в русском переводе вышла в 1957 году и имела ошеломительный успех. Миллионные тиражи, любовь читателей, театральные постановки, мультфильмы. После «Карлсона» Лунгина перевела ещё три повести Линдгрен, в том числе «Пеппи Длинныйчулок». Работая над этими переводами, она поняла, что имеет дело с незаурядной писательницей. Всем знакомым Лилианна доказывала, что эта Астрид станет великой и завоюет мир. За «железным занавесом», в изоляции от культурного процесса, откуда ей было знать, что Линдгрен уже завоевала мир? Её книги были невероятно популярны в Европе. Вскоре Астрид вручили самую престижную награду в детской литературе — медаль Ганса Христиана Андерсена.
Ранее Лунгина таким же образом «открыла миру» Сент-Экзюпери...
В 1990 году во Франции была издана книга воспоминаний Лунгиной «Московские сезоны» («Les saisons de Moscou»). Лилианна не захотела выпускать книгу на русском языке. «Московские сезоны» стали своеобразным черновиком для устного рассказа Лунгиной о своей жизни. Документальный фильм «Подстрочник» был задуман и снят Олегом Дорманом — учеником Семёна Лунгина, известного драматурга, преподавателя ВГИКа — и мужа Лилианны.
В течении семи дней Олег Дорман с Вадимом Юсовым (оператором фильмов «Иваново детство», «Андрей Рублёв», «Солярис» и др.) приезжали в квартиру Лилианны, ставили свет, камеры и беседовали. Ассистенты, осветители были так увлечены, что стали вмешиваться в разговор, задавать вопросы. Участниками фильма были все, кто в тот момент был на съёмке. Получился правдивый, очень впечатляющий «киномонолог». Необыкновенная чуткость и тактичность режиссёра позволили Лилианне обратиться со своим повествованием непосредственно к зрителю.
Много лет отснятый материал не был смонтирован. Олег Дорман обращался во многие телекомпании и либо не получал ответа, либо слышал: «неформат».
Через 12 лет фильм всё же вышел в эфир — 15 серий по 25 минут. Фильму была присуждена премия «ТЭФИ» от Академии российского телевидения, хотя Олег Дорман не подавал фильм на конкурс. Он отказался принять специальный приз. «Среди членов Академии, её жюри, учредителей и так далее — люди, из-за которых наш фильм одиннадцать лет не мог попасть к зрителям... На людях образованных, думающих, лежит ответственность перед теми, кто не столь образован и не посвятил себя духовной деятельности. Получив в руки величайшую власть, какой, увы, обладает у нас телевидение, его руководители, редакторы, продюсеры, журналисты не смеют делать зрителей хуже. Они не имеют права развращать, превращать нас в сброд, в злую, алчную, пошлую толпу. У них нет права давать награды „Подстрочнику“. Успех Лилианны Зиновьевны Лунгиной им не принадлежит». Это слова Олега Дормана.
Семидесятисемилетняя женщина на протяжении 15 серий рассказывает о своей жизни. Миллионы зрителей ждали завтрашнего дня, чтобы услышать продолжение повествования. Никакой графики. Отсутствие приёмов по удержанию зрительского интереса. Откровенность. Полнота жизни. Дорогие зрителю имена людей, которые были спутниками жизни Лилианны.
Фильм вышел в 2008 году. В 1998 году умерла Лилианна Лунгина.
По материалам фильма вышла книга «Подстрочник. Лилианна Лунгина». «Отрок» предлагает избранные фрагменты из книги, рекомендуя прочитать её целиком или посмотреть сам фильм. Это то, что делает богаче и помогает любить людей и жизнь.
Об Астрид Линдгрен
Линдгрен — совершенно из своих книг. Она замечательная, она худая, высокая, очень весёлая, очень живая и как-то очень непосредственно на всё реагирующая. Когда я первый раз пригласила её домой, Жене было три года. Она пришла к нам — Женя уже спал. Она немедленно его разбудила, посадила на ковёр и начала с ним играть. Вот это Астрид Линдгрен.
Я как-то её спросила: откуда ты взялась вообще такая?...Она говорит: о, это очень понятно, это очень легко объяснить. Я выросла в тени великой любви. Мой отец, когда ему было семнадцать лет, на ярмарке увидел девочку. Четырнадцатилетнюю девочку в синем платье с синим бантом. И влюбился. Ждал, пока ей исполнится восемнадцать лет, попросил её в жёны и получил её в жены. Он её обожал. Мы были довольно бедные фермеры, у нас был один работник и одна работница (это бедные фермеры), мама доила коров, делала всю работу. Но каждое утро начиналось с молитвы отца — он благословлял Бога за то, что ему послали эту чудо-жену, эту чудо-любовь, это чудо-чувство. И вот мы в тени этой великой любви, обожания выросли, и это, очевидно, сделало нас такими, с братом. Я говорю: а мама? — «Мама умерла десять лет назад». Я говорю: Господи, а отец? «Отец жив». — «Как же он пережил, ужасно, наверное, смерть матери?» Она говорит: «Что ты! Он благословляет каждый день Бога, что боль разлуки выпала ему, а не ей». Меня это потрясло. Вот Астрид Линдгрен.
О себе и о родителях
Интерес к родителям просыпается поздно. Сперва идёт отталкивание от родителей, утверждение своей личности и желание жить собственной, ограждённой, самостоятельной жизнью. И такая увлечённость этой своей жизнью, что до родителей и дела толком нет. То есть их любишь, естественно, но они как бы не являются моментом жизни твоей души. А вот с годами всё больше пробуждается интерес к каким-то истокам и хочется понять, откуда всё идёт, узнать, что делали родители, где и что делали дед и бабушка и так далее, и так далее. Это приходит с годами. Это я вижу и на своих детях, в которых постепенно, уже в зрелом возрасте, начинает слегка пробиваться интерес к папе и к маме, — к папе, которого уже нет...
Я считаю, что довольно поздно повзрослела. Вот тогда, на пороге девяти-десяти лет. Конечно, уже с пяти лет я как бы понимала себя в противостоянии миру, но ведь жизнь духа — это всё-таки страдание. С первым страданием, с первой болью пробуждается душа, я в этом уверена. В счастье она только купается, она не пробуждается, она себя не осознаёт до конца. А изведав страдание, потом живёт и счастьем. Но пробуждение связано с какой-то болью.
...Я была настолько переполнена своей сложной, многостепенной жизнью, увлечениями, прочитанными книгами, мы так интенсивно общались, столько времени на это уходило, что я как-то упустила родителей из поля зрения. И до сих пор, хотя прошло уже шестьдесят лет, без жгучего стыда не могу вспомнить, например, что в день, когда я праздновала свои семнадцать лет и ко мне должны были прийти ребята, мамы почему-то не было, а был папа, и он собирался уйти, но я чувствовала, что ему хотелось бы ненадолго остаться и сесть с нами за стол. Но я ему этого не предложила. И он ушёл. И вот то, что я ему не предложила побыть немножко с нами, — одно из самых мучительных моих воспоминаний. Тем более что он потом так скоро умер. В общем, это возраст, когда самопознание, самоутверждение, становление личности настолько переполняет, что происходит какое-то отторжение от родителей.
О советской школе
Это был год вхождения в советскую систему. Дети в школе оказались необычайно политизированы — это всё-таки в основном были дети политэмигрантов... И там ощущалась более интенсивная романтика революции, строительства этого нового мира, чем, наверное, в любой обычной школе.
Что меня поразило: до какой степени все ребята думают одно и то же, до какой степени все интересуются одним и тем же. Меня поразил конформизм, единство, отсутствие индивидуальных черт у ребят. Вот в Париже все были разные. Может, потому что я дружила с более взрослыми. А здесь все были стрижены под одну гребёнку. Коммунистический энтузиазм был неописуемый.
Читаешь рассказ, книжку — все высказывают одно и то же мнение. Пишешь сочинение — дают план, нужно писать по этому плану. Я очень волновалась, как вступить в пионеры, как написать заявление. А оказалось, нечего волноваться. Есть формула. Я думала, надо что-то выразить — своё отношение, свои пожелания. Ничего подобного. Для всего имелись готовые формулы, текст заявления надо было просто списать с доски. И это как бы и облегчало жизнь, и соблазняло, и вызывало тем не менее чувство протеста. Что-то с первых же месяцев возникало во мне протестующее, что-то несгибаемое, что-то несогласное с этой системой, которая предлагалась для поведения пусть маленького человека, но всё-таки человека. Я себя вполне уже к тому времени чувствовала человеком, личностью, и мне не нравилось, что всё за меня решено, что мой путь предначертан. Я хотела себя этим увлечь — и не могла.
Не пойти в школу было страшным наказанием. Когда поднималась температура, мы сбивали градусники. Потому что, хотя у нас были очень хорошие учителя, самым интересным было живое общение. Оно увлекало, мы поздно расходились, провожали друг друга, — шла своя интенсивная жизнь.
Исключали пятнадцатилетних мальчиков и девочек из комсомола за то, что они раньше КГБ (тогда НКВД) не разоблачили своих отцов. Хорошая формулировка? Ну, я, человек, не привыкший молчать в свои дурацкие пятнадцать лет, встала и сказала, что это глупость, абсурд и невозможно за это исключать детей. Во-первых, никто не доносит на родителей, а во-вторых, как они могли, с какой стати? Тут же сделали перерыв в комсомольском собрании, а потом немедленно исключили меня — за то, что я выступила против этого решения.
Просто заряд, ну, вольномыслия, что ли, свободы мнений, полученный в моём заграничном детстве, — вот что сработало. Я не лучше, не умнее и не дальше глядела, чем другие. Просто в меня были вложены, видимо, какие-то понятия, которые настолько крепко впились в душу, что их не могло стереть оболванивание, которому всё-таки мы все подвергались. Поэтому процессы над «врагами народа»... я абсолютно в них не верила, я была решительно убеждена, что это сплошная инсценировка, это для меня было вне всякого сомнения.
Вот все эти ребята друг об друга именно шлифовались и как бы прорастали друг в друга своими личностями, своими духовными ценностями. Здесь, пожалуй, каждый человек — просто нет возможности и времени всех назвать и вспомнить — был яркой индивидуальностью, нёс в себе что-то совершенно своеобразное. И без моей любимой школы я была бы другой, я бы совсем иначе, наверное, прожила бы свою жизнь, — школа мне исключительно много дала. А восприняла я это поначалу как катастрофу. И такие примеры будут дальше, я буду стараться это каждый раз подчёркивать, потому что это утешительная мысль: встречаясь с какой-то неудачей, с тем, что не так получается, как ты задумал и хотел, не надо сразу считать, что это обречено. Нет, никогда не знаешь, чем оно обернётся. Это молодым особенно важно помнить.
О соцреализме
Соцреализм определялся каким-то уровнем примитивного изображения жизни. Где сложно — там неоднозначно, а всё должно быть однозначно. Они очень тщательно охраняли примитивную однозначность стиля. Это было необходимо для сохранения их власти. И, кроме того, отвечало уровню людей, занимавшихся идеологией. Сохранить простейшую, азбучную ясность... Конечно, безусловно: это — победа усреднённого сознания. Усреднённого, без всяких тёмных и тайных моментов. Ведь, я думаю, против Достоевского так были настроены тоже не потому, что Достоевский придерживался реакционных взглядов. Это, в конце концов, никого и не интересовало. А потому, что у Достоевского всегда был какой-то момент не до конца ясный, двузначный, непонятно было, кто положительный, кто отрицательный. Вот это не допускалось: должна быть полная ясность, кто хорош, кто плох. То есть ведение за ручку было в культуре не менее сильно, чем в других сферах. Это было такое отцовское отношение: вот, мы родные отцы вам, и мы вам указываем, как надо думать, чтобы не было никаких возможностей разнотолков. Не хотели разнотолков. Даже Блок до какого-то момента был нежелателен, потому что у него, как у всякого большого поэта, было что-то не до конца ясное. Тютчев. А Пушкин годился. Потому что Пушкин велик, но он ясен. Он прозрачен. Его отношение к своим героям всегда ясно. Поэтому Пушкин устраивал. И Толстой устраивал. Толстой тоже писатель, у которого нравственные акценты однозначны. А вот всюду, где было что-то, что надо домыслить и можно повернуть в разные стороны, не годилось. Я так это понимаю, во всяком случае.
«То, что поразило меня больше всего»
День Победы был омрачён тем, что мама не дожила до него. Потому что мы так мечтали все эти годы, что когда-нибудь эта война всё же кончится, как всё когда-то кончается... В какой-то день распространился слух, что пленных немцев прогонят по Садовому кольцу, от Белорусского до площади трёх вокзалов.... И тут я увидела то, что поразило меня больше всего. Какие-то старушки, сухонькие бабки, похожие на чёрных мотыльков, подходили к колонне пленных и протягивали им куски хлеба. Вы представляете себе, как не хватало в войну хлеба, — то есть старухи отдавали долю от своего скудного, ничтожного пайка. Те отшатывались, не понимая, чего от них хотят. А старухи, крестясь, настаивали, чтобы они взяли. И ещё какие-то женщины протягивали кружки с водой. Что при той ненависти, которая была к немцам, при том ужасе, который они творили действительно и который ещё больше раздувался в газетах — но и на самом деле творились бог весть какие страшные дела, — находились старушки и женщины, которые подносили пленным хлеб и воду, которые жалели их, — это поразило меня. Это впечатление, которое остаётся на всю жизнь.
Об Ахматовой
Когда мы отправились к Ахматовой, она болела и лежала в больнице. Больница была кошмарная, как и все наши больницы, но эта показалась мне ещё хуже тех, что я знала. Старое здание на окраине города, которое никогда не ремонтировали, приёмная — затхлая комнатёнка метров двенадцати с грязно-зелёными облупленными стенами. И туда к нам вышла Ахматова. Она была очень полная, седая, с трудом шла; на ней была грубая хлопчатобумажная ночная рубашка, плохо отстиранная, не доходившая до колен, а поверх — застиранный серый больничный халат, такой узкий, что она даже запахнуть его не могла. На первый взгляд, ничего в ней не осталось от стройной темноволосой красавицы, которую в профиль изобразил Модильяни. Но когда она вошла, мне показалось, что вошла королева. Она была так величественна, что остальные рядом с ней становились незаметны. Для неё нашли стул, а мы стояли. Ахматова извинилась, что принимает нас здесь, — в её палате ещё пятнадцать больных, причём некоторые непрерывно стонут. Тем не менее, она продолжала писать стихи и статьи и заканчивала работу о Пушкине. Я, не удержавшись, спросила: «Как же вам удаётся работать в таких условиях?» Она ответила: «Детка (мне было за тридцать пять), работать можно в любых условиях». Я ушла от неё совершенно потрясённая.
О жизни
Жизнь безумна, но всё-таки прекрасна. Она безумна, страшна, ужасна, но вместе с тем прекрасна, и я всё-таки думаю, что хорошее в ней преобладает над плохим. Над страшным. Я в этом даже уверена. Во всяком случае, мой опыт этому учит. Потому что главное в этой жизни — люди, и людей замечательных гораздо больше, чем предполагаешь. Значит, всё-таки хорошее побеждает плохое. Посмотрите, сколько замечательных людей попалось на нашем пути. Надо внимательнее присматриваться к людям вокруг. Может быть, не сразу увидишь, что они замечательные, — надо дать себе труд разглядеть то, что несёт в себе человек. И может быть, это есть тоже маленькая тропинка, ведущая к какой-то радости.
Вот, пожалуй, и всё.
Подготовила Юлия Колосова