Второй дом Гоголя
«Когда вам всё изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию. Нет лучше участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к Богу». Эти восторженные строки принадлежат перу нашего соотечественника — Николая Васильевича Гоголя. Любя нежно Украинскую землю, болея душой о судьбе всей Руси, Гоголь находил великое утешение под небом Италии, в стенах Вечного города.
Он мечтал попасть в Рим в самом начале весны, когда буйство новых красок и запахов захлёстывает мир. Глаза слепило от близлежащих пейзажей, и при въезде в город писатель попросил извозчика занавесить окна экипажа. Он не стремился увидеть весь город сразу, как назойливые русские иностранцы-форестьеры, а хотел познавать его постепенно и, как истинный гурман, испить неспешными глотками.
«Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчёта: он показался маленьким; но, чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше; а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу — и уж на всю жизнь. Словом, вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить».
Гоголь снял квартиру на Виа Изидоро, около площади Барберини. Тогда ещё он не думал о постоянном своём адресе в итальянской столице, хотя и предполагал остановиться здесь надолго. Знакомых в Риме у Николая Васильевича не было, а свободного времени — предостаточно, и он тотчас отправился наносить визиты древним изваяниям.
В древности жители города говорили, что все дороги ведут в Рим. В самом же Риме все дороги ведут или к Капитолию, или к собору святого апостола Петра. Гоголь подоспел в Вечный город накануне светлого праздника Пасхи и, поддаваясь всеобщему веселью, отправился на литургию в главный собор города.
У входа в этот величественный храм Николая Васильевича охватило двойное чувство, знакомое многим путешественникам: чувство ничтожности собственной персоны под сводами колоссальной, вековой постройки — и чувство восхищения мыслью и внутренней силой человека. Чувство это особенно усилилось, когда, следуя по главному проходу, он оказался прямо в потоке света, струящегося спереди, и вступил под самый купол. В одно мгновение художник совершенно перестал ощущать себя в неизмеримом пространстве каменной громады храма, и весь превратился в зрение. Долго бродил он по приделам храма, изучая его памятники, по большей части затейливой манеры семнадцатого столетия, останавливаясь перед колоссальными мозаическими картинами и осторожно обходя исповеднические ложи, перед которыми стояли толпы народа, исполняющего в эти торжественные дни свои духовные обязанности.
«Живописные кружевные покрывала женщин, чуть волнуемые тёплым сирокко, их твёрдые походки, звонкий говор в улицах, отворённые двери церквей, кадильный запах, нёсшийся оттуда, — всё это дунуло на него чем-то далёким, минувшим. Он вспомнил, что уже много лет не был в церкви, потерявшей своё чистое, высокое значение в тех умных землях Европы, где он был. Тихо вошёл он и стал в молчании на колени у великолепных мраморных колонн, и долго молился, сам не зная за что, — молился, что его приняла Италия, что снизошло на него желание молиться, что празднично было у него на душе, и молитва эта верно была лучшая» (Н. В. Гоголь, повесть «Рим»).
В Риме Гоголь нашёл наконец после долгих скитаний тот родной уголок земли, где мог позабыть на время все мучительные невзгоды и дрязги, где ему дышалось хорошо и привольно и откуда не тянуло его даже в родную Малороссию. Здесь он нашёл настоящий земной рай, и наслаждению его не было границ. Ни в годы счастливой юности, ни в пору блестящих литературных успехов Гоголь не знал и тени того восторженного поэтического упоения, которому он отдался беззаветно в Италии.
Но счастье это было недолгим. В июне 1837 года в Рим вернулась холера, которая и заставила писателя покинуть любимый город. Он побывал в Баден-Бадене на водах, в Женеве, навестил друзей во Франкфурте и Страсбурге, заглянул в Испанию, и везде его не отпускали помыслы о возвращении.
«И когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это всё не то, не свою родину, но родину души своей я увидел...»
В подтверждение состояния, каким тогда было наполнено его естество, писатель поселился на Виа Феличе — Счастливой улице, где верхним — третьим — этажом владел жизнерадостный «сухой краснощёкий старичок» по фамилии Челли. Именно этот адрес и станет впоследствии его «вечным пристанищем» в Вечном городе. Гоголь старательно изучал итальянский, заводил знакомства с жителями квартала и местными торговцами. Те довольно быстро запомнили его и стали называть «синьор Никколо».
Синьор Никколо вставал обыкновенно очень рано и тотчас принимался за работу. Затем спускался в кофейню для завтрака, состоявшего из доброй чашки крепкого кофе и жирных сливок, из за которых часто происходили у него ссоры с прислужниками кофейни: он жаловался, что они не такие жирные, как в Малороссии, и отказывался платить. Житейской мудрости в нём было почти столько же, сколько и таланта. И, зная такую особенность своего завсегдатая, прислужники никогда на синьора Никколо не обижались.
Но всего сильнее было наслаждение Гоголя, когда ему выпадал счастливый случай посвящать неопытного новичка во все не изведанные им тайны итальянской природы и искусства. В это время Гоголь чрезвычайно воодушевлялся, гордясь всем, что показывал, как собственным счастьем и славой. Всех наиболее дорогих людей он неоднократно звал и заманивал в Италию, как только мог, и радовался, когда узнавал, что кому-нибудь из них в самом деле предстояла поездка в Италию.
Освоив Рим самостоятельно, Гоголь мог часами водить друзей и знакомых по городу, «потчуя» их всеми теми видами, которые открывал для себя вследствие многочисленных пеших прогулок. Заставлял укладываться на траву перед Колизеем, чтобы увидеть небо, каким его видели древние. И сам понемногу накупил красок и стал рисовать «серебряное небо Италии». «Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок».
В силу своей пылкой южной натуры, Гоголь ценил в природе преимущественно яркие, сверкающие краски. Ему особенно пришлась по душе природа «счастливой» Италии, с её пламенной негой, в её вечно светлом, праздничном ликовании.
«Никогда я не чувствовал себя так погружённым в такое спокойное блаженство. О Рим, Рим! О Италия! Чья рука вырвет меня отсюда? Что за небо! Что за дни! Лето — не лето, весна — не весна, но лучше весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью — не напьюсь, гляжу — не нагляжусь. В душе небо и рай. Никогда я не был так весел, так доволен жизнью...»
А как он любил римские вечера! Вечер был его стихией. Задумчиво-загадочный, он поглощал пестроту и суматоху дня, освобождая те великие меланхолии, которыми полон Рим. Самые глубокие и острые чувства пробуждались в нём на закате. То, что в Риме было от пирамид и сфинксов, то начинало звучать слышнее в час полуночный. Сумерки скрывали рубцы и шрамы грандиозно-молчаливого Колизея. И лишь неутихающий шум фонтана Треви у роскошного палаццо Поли напоминал о быстротечности времени. «Бросьте монетку в фонтан Треви — и обязательно вернётесь в Рим», — гласит народное предание. И Гоголю доводилось проверять его правдивость на себе неоднократно. Не раз и не два писатель возвращался в город своей мечты, и каждый раз находил в нём что-то новое, неизведанное, не примеченное с первого раза.
«...Я отправился делать визиты всем своим друзьям. Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно-мил и на этот раз особенно разговорчив... Стало быть, он со мною говорил. Потом я отправился к Петру и ко всем другим, и мне казалось, они все сделались на этот раз гораздо более со мною разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы и считали меня за форестьера».
В Риме Николай Васильевич чувствовал абсолютную раскованность в общении с людьми, даже если не понимал, о чём они говорят. В этом было громадное отличие Италии, например, от Франции и Германии, в которых ему привелось побывать. Если иностранец никак не говорил по-итальянски, но пытался сказать два слова, ему обязательно делали комплимент и спрашивали, где он учил язык. А во Франции, если путешественник говорил с ошибками, ему это сразу давали понять и не желали удовлетворять его просьбу. Поэтому-то русские и чувствовали себя в Риме так вольготно.
К слову сказать, основательно освоившись в городе, Гоголь стал ревновать к итальянской столице любых форестьеров, особенно русских, которых ближе к Пасхе встречал в городе «целыми ватагами». Ему невыносимы были их сердитые разговоры о нечистых улицах Рима, отсутствии развлечений, о том, что все итальянцы подлецы и обманщики. Ему были невыносимы те форестьеры, которые позволяли себе восхищаться Римом, просто Римом, неким каменным городом на юге Европы. Пусть древним, пусть необычным, пусть даже повлиявшим на судьбы европейской цивилизации. Но всё же городом, в который можно приехать когда угодно, поглазеть на пасхальные процессии, на Папу в соборе святого Петра. Постоять в мечтательной задумчивости среди живописцев, подкарауливающих в бархатных блузах закаты на Авентинском холме. Поесть макарон с ароматным соусом в шумных остериях на Виа дель Корсо. Прокатиться до Альбано по римской Кампанье в экипаже говорливого вэттурино — извозчика. И в любое время благополучно уехать.
Нет, такого Рима для Гоголя уже не существовало. Покинуть когда угодно Вечный город он уже не мог. При одной мысли, что ему надо выехать из Рима и Италии, он приходил в отчаяние. «Вы не поверите, как грустно оставить на один месяц Рим и мои ясные, мои чистые небеса, мою красавицу, мою ненаглядную землю». Душа его, как проросшее зерно, согретое полуденным солнцем, стала понемногу в неё укореняться.
Чем был для Гоголя Рим? Удалённостью от суеты, покоем, уединением. И, конечно, возможностью созерцания произведений итальянского Возрождения. Только так художник мог, наконец, удовлетворить своё непостижимое стремление к совершенному. Фрески Рафаэля Санти, росписи и мраморные изваяния Микеланджело Буонарроти, живописные полотна Тициана Вечеллио и Микеланджело да Караваджо. Вечность, простота и величие древности. И всё это рядом, на расстоянии пешей прогулки.
«Самое это чудное собрание отживших миров, и прелесть соединенья их с вечноцветущей природой — всё существует для того, чтобы будить мир». Будить мир — таким было призвание художника в то время. Николай Васильевич напряжённо работал над главным литературным трудом своей жизни — поэмой из русской действительности «Мёртвые души». Работа эта поглощала его всецело. Он всё более и более убеждался, что «Мёртвые души» — вещь совсем не его личная; так же, как и творения великих итальянских мастеров, она должна принадлежать всему человечеству, ибо «здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета!»
Мысль о России была, вместе с мыслию о Риме, живейшей частью его существования. Сообщая друзьям в Петербург о том, как продвигается работа над поэмой, Гоголь замечал: «О России я могу писать только в Риме, только так она предстоит мне вся, во всей своей громаде». Он никогда так много не думал об Отечестве, как вдали от него, и никогда не был так связан с ним, как в годы жизни в чужой стране.
«Я живу около года в чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир, богатый искусством и человеком. Но разве перо моё принялось описывать предметы, могучие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнажённые пространства предпочёл я лучшим небесам, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны?»
Из двенадцати лет, проведённых писателем за границей, около восьми он прожил именно в Италии. «Я — странник, влюблённый в дорогу», — говорил о себе Николай Васильевич. Своего дома у него никогда не было: гостиницы, наёмные квартиры, годы жизни у друзей и знакомых. Даже родное поместье навещал он нечасто. Рим стал для писателя, по его собственному признанию, «вторым домом», «приютом мятущейся души», которая успокаивалась только под его святым покровом.
«Что за земля Италия! Никаким образом не можете вы её представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, всё тонущее в сиянии! Всё прекрасно под этим небом; что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение, дерево, дело природы, дело искусства, — всё, кажется, дышит и говорит под этим небом...
Перед Римом все другие города кажутся блестящими драмами, которых действие совершается шумно и быстро в глазах зрителя; душа восхищена вдруг, но не приведена в такое спокойствие, в такое продолжительное наслаждение, как при чтении эпопеи. В самом деле, чего в ней нет? Я читаю её, читаю... и до сих пор не могу добраться до конца; чтение моё бесконечно. Я не знаю, где бы лучше могла быть проведена жизнь человека, для которого пошлые удовольствия света не имеют много цены. Вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить. Вот моё мнение: кто был в Италии, тот скажет „прощай“ другим землям. Кто был на небе, тот не захочет на землю».