Часто ли мы возвращаемся к классике? В этом году, щедром на юбилеи, исполнилось 180 лет со дня рождения Николая Лескова. Быть может, эта статья подвигнет нас вновь погрузиться в мир героев писателя, знавшего свой народ не понаслышке и сказавшего о себе: «Я вырос в народе, на гостомельском выгоне, с казанком в руке, я спал с ним на росистой траве ночного, под тёплым овчинным тулупом»…
Живёт себе человек среди телевизионных новостей, вызывает лифт, оглядывает полки в супермаркетовых джунглях, спускается в метро и при всём при этом носит в себе тоску-мечту о той Руси, от которой унаследовали мы и жития, и Рублёва, и собор Василия Блаженного, и «Слово о полку Игореве». И Русь эта не канула в небытие градом Китежем, а смотрит с икон и в собственной крови бродит. Прорывается иногда ностальгическая тоска эта по прошлому ли, по настоящему ли «серебром по ветру, по сердцу серпом», «взлетает Сирином»… Смутно, зыбко, желанно.
И вдруг — Лесков. Единственный, невиданный. Открыл — и вот уже чувствуешь собственными босыми ногами пыль просёлочной дороги, и, войдя в избу, на образа перекрестишься, а образа‑то старинного письма, а люди вокруг — богатыри. И вот она Русь, диковинная и родная, в которой дремучие леса и дремучая неуёмная стихия души входит в берега единственною жаждой — жаждой святости. Дух захватывает от Лескова. От лесковских «Соборян», «Очарованного странника», «Запечатленного ангела», от многочисленных его праведников, портреты которых составляют самую интересную и значительную часть его творческого наследия.
Трудно писать о Лескове: собственные слова кажутся пустоватыми на фоне какой-то добротной основательности и полновесности и лесковской речи, и характеров его персонажей. Кто готов стать рядом с попом Савелием, дьяконом Ахиллой, Иваном Северьянычем, дурачком Панькой, Несмертельным Голованом и не почувствовать при этом некоей своей несостоятельности? Так и кажется, что какой-нибудь степенный мастеровой человек скажет о тебе: «Пустой человек. Пустоша».
Об этом писателе хочется сказать его же словами: «В нём было много поэзии, и опять-таки особенной — пёстрой и проникнутой разнообразными переливами церковно-бытовой жизни, ограниченной народной наивности и бесконечных стремлений живого духа».
Лесков мог написать стилизацию под народный сказ «Левшу». Очень русскую и очень грустную историю, перекликающуюся с гоголевской «Повестью о капитане Копейкине», а вот писать «под Лескова» невозможно.
Уже стариком, на полные удивления и восхищения вопросы — откуда у него такое неистощимое знание своей страны, такое богатство наблюдений и впечатлений, — писатель, немного откидывая голову и как бы озирая глубь минувшего, слегка постукивая концами пальцев в лоб, медленно отвечал: «Всё из этого сундука… За три года моих разъездов по России в него складывался багаж, которого хватило на всю жизнь и которого не наберёшь на Невском и в петербургских ресторанах и канцеляриях».
Скажем несколько слов о языке Лескова. Вот цитата из «Запечатленного ангела»: «Англичанин не верит, а я выступил и разъясняю ему всю разницу: что ноне, мол, у светских художников не то искусство: у них краски масляные, а там вапы на яйце растворённые и нежные, в живописи письмо мазаное, чтоб только на даль натурально показывало, а тут письмо плавкое и на самую близь явственно; да и светскому художнику, говорю, и в переводе самого рисунка не потрафить, потому что они изучены представлять то, что в теле земного, животнолюбивого человека содержится, а в священной русской иконописи изображается тип лица небожительный, насчёт которого материальный человек даже истового воображения иметь не может».
В этом тексте, воспроизводящем речь простого неучёного мастерового, удивительно исчерпывающее, ёмкое и поэтичное определение канонической иконописи. Персонаж умён и говорит от сердца о том, что любит, а не только знает. Здесь сказано и о составе красок, которым дано определение «нежные»; тут и на диво лаконичное сравнение светской живописи, подчинённой законам линейной перспективы, и обратной перспективы в иконописи, когда изображение «выходит» к молящемуся в его пространство; тут и рассказ об аскетизме иконописного изображения, противоположного воспроизведению материального мира. Чего стоит одно слово «животнолюбивого». В нём одном противопоставление иконы тому торжеству плоти, о котором так хорошо писал Евгений Трубецкой в статье «Умозрение в красках». У Лескова целая статья в одном предложении, и хочется обратить внимание на то, что его речь не только цветиста и узорочна, а как-то особенно содержательно полновесна.
Пересказывать лесковские сюжеты — это всё равно что размахивать кисточкой, пытаясь рассказать, что такое золотой фазан. И в силу этого остановлюсь я на одном лишь его рассказе, рассказе, может быть, самом провокационном и даже страшном, который называется «На краю света». Подступая к нему, надо обмолвиться ещё и о том, что нет другого писателя, который так много писал бы о священстве, о церковном быте, о стремлении живого духа к Богу. Этот рассказ о миссионерах на Севере. Лесков, в ответ на обвинения в вымышленности и надуманности сюжета, ответил, что «в упомянутом небольшом моём сочиненьице совсем нет никакой тенденции и даже очень мало вымысла, а почти всё — настоящее происшествие, весьма немного развитое только в некоторых деталях и то по готовой канве. Я не вижу более надобности скрывать, что архиерей, из воспоминаний которого составлен этот рассказ, есть не кто иной, как недавно скончавшийся архиепископ Ярославский, высокопреосвященный Нил, который сам рассказывал это бывшее с ним происшествие».
В рассказе Лескова почтенный архиерей вспоминает, как он «ещё довольно молодым человеком был поставлен во епископы в довольно отдалённую сибирскую епархию». Встретился он там с немолодым и ревностным монахом отцом Кириаком, который, зная якутский язык и язык эвенков, напрочь отказывался их крестить. Архиерей пытался разгадать, почему он так поступает, и, отправившись в отдалённые поселения миссионерствовать, взял с собой отца Кириака. Когда пришлось ехать на собачьих упряжках с местными проводниками, отец Кириак отправил владыку с некрещёным якутом, а сам поехал с крещёным. В пути епископ беседует с проводником, и оказывается, что крещёные хуже и безнравственнее некрещёных.
«— Нельзя, бачка, крещёному верить, — никто не верит.
— Что ты, дикий глупец, врёшь! Отчего нельзя крещёному верить? Разве крещёный вас идолопоклонников хуже?
— Отчего, бачка, хуже? — один человек.
— Вот видишь, сам согласен, что не хуже?
— Не знаю, бачка, ты говоришь, что не хуже, и я говорю, а верить нельзя.
— Почему же ему нельзя верить?
— Потому, бачка, что ему поп грех прощает.
— Ну так что ж тут худого? Неужто же лучше без прощения оставаться?
— Как можно, бачка, без прощения оставаться! Это нельзя, бачка. Надо прощенье просить.
— Ну так я тебя не понимаю; о чём ты толкуешь?
— Так, бачка, говорю: крещёный сворует, попу скажет, а поп его, бачка, простит; он неверный, бачка, через это у людей станет».
Якуты у Лескова видят в исповеди индульгенцию. И не только диалог, а весь сюжет об этом. Когда разыгралась метель, некрещёный проводник, рискуя собой, спасает епископа, а крещёный бросает отца Кириака, и тот умирает от обморожения и гангрены.
И так это всё неожиданно, что хочется разобраться, как же там на Севере действительно бывало. А разобраться в этом возможно, ибо существует обширная литература о деятельности святителя Иннокентия, митрополита Московского и Коломенского, которого называют апостолом Америки и Сибири. Святитель Иннокентий (Вениаминов) прославлен за свой ревностный миссионерский труд среди народов Приамурья, Якутии, Камчатки и Аляски. Пытаясь понять рассказ Лескова, я обращала внимание на те трудности, которые встречал святитель при обращении разных народов. Алеуты по своему мягкому и кроткому характеру охотно принимали христианскую веру. Святитель, который был тогда ещё священником Иоанном, вспоминал, что «скорее утомится самый неутомимый проповедник, чем ослабнет их внимание и усердие к услышанию слова Божия». В своём языческом прошлом они оставляли многожёнство и внебрачное сожитие, а также убийство рабов при погребении знатных лиц. Затем отец Иоанн был переведен на остров Ситху, в русские владения в Северной Америке, для просвещения другого народа — колошей. Новая паства отца Иоанна отличалась от алеутов и внешне, и характером. Они были горды, самолюбивы и мстительны, и только эпидемия оспы среди колошей и здоровье привитых русских и алеутов во время эпидемии изменили отношение к русским. Обращение колошей шло медленно, но они относились к проповедникам с уважением и не препятствовали желающим креститься.
С якутами святитель встретился уже будучи принявшим монашество Иннокентием, посвящённым во епископа Камчатского, Курильского и Алеутского. Якуты, принимая крещение главным образом из‑за подарков и некоторых льгот, оставались почти в полном неведении христианства и, вследствие редкого посещения их священниками, часто сохраняли прежние языческие верования и обычаи. Верный своим принципам, архиепископ Иннокентий немедленно принялся за просвещение страны, открывая храмы и часовни, переводя на якутский язык священные и богослужебные книги, для чего им была организована специальная комиссия. 19 июля 1859 года в якутском Троицком соборе впервые было совершено богослужение на якутском языке. Якутов до того тронуло это событие, что старшины их от лица всех своих собратьев представили владыке просьбу, чтобы день этот навсегда стал праздничным.
Можно обратиться к деятельности другого выдающегося миссионера Сибири, архимандрита Вениамина (Смирнова), который проповедовал христианство среди ненцев. Первым проповедям мешали местные русские крестьяне и коми-зыряне, имевшие ненцев у себя в услужении и отговаривавшие их креститься из страха потерять работников. Глава миссии начал с русских крестьян и, несмотря на все трудности, обратил в христианство более трёх тысяч человек.
Итак, даже самое поверхностное прикосновение к правде о миссионерах на Севере говорит нам, что Лесков, очевидно, не солгал, и были случаи номинального крещения без усвоения основ веры. Но выводы в жизни и у Лескова совершенно разные. В жизни непросвещённых просвещали, во время крещения бывали случаи исцелений, что привлекало новых желающих креститься. И иными путями Божья благодать изливалась на тех, кто крестился, а у Лескова праведник и мученик отец Кириак предлагает отступиться от крещения.
Неправда у Лескова также и в том, что существует некая языческая высокая нравственность, которую опасно разрушить. Вспомним самых добрых из всех язычников алеутов с их многожёнством и убийством рабов.
Но рассказ этот не стоил бы разговора о нём, если бы всё сводилось к неправде. Лескова дополняют его читатели, которые его, хочется сказать, правильно читают. И миряне, и священники воспринимают его как голос совести. «Во Христа‑то мы крестимся, да во Христа не облекаемся», — говорит отец Кириак. Те же слова говорит протоиерей Савелий в «Соборянах», то же самое составляет его боль. Только в рассказе «На краю света» эта мысль выражена в крайней шокирующей форме, она встряхивает, бьёт в сердце. Кто из нас, людей крещёных, дерзнёт сказать, что он живёт в соответствии с благодатью, полученной в святом крещении? Кто из священнослужителей скажет, что он облёк свою паству во Христа? И получается, что правильной и полезной болью откликаются читатели на этот рассказ. А что до заблуждений Лескова, то хочется воспроизвести свой недавний разговор с подругой.
— Тань, а ты знаешь, что Лесков к концу жизни по убеждениям был близок протестантам и даже Толстому?*
* Имеется в виду не Толстой-писатель, а Толстой, создавший свою версию «христианства», отвергающую Божественность Христа, таинства Церкви, за что и был анафематствован.
— Кто? Лесков? Ты мне такого даже не говори!
Ну и ладно, ну и не буду говорить. Православные считают его глубоко и полно своим, как Шмелёва и Зайцева. Можно надеяться, что они не заразятся его заблуждениями, оценят его праведников, и не заметят выпадов против таинств Церкви, а порой и весьма недобрых карикатур, на которые Лесков мастер. Пускай прочитанный нами Лесков отличается от Лескова как воспоминание от фотографии: в восприятии стирается всё лишнее.
Одна из самых светлых фигур в творчестве Лескова — святитель Филарет Амфитеатров (1779–1853), митрополит Киевский и Галицкий, настоятель Киево-Печерской Лавры. Его образ с любовью выведен писателем в «Мелочах архиерейской жизни». Лесков называл святителя непорочным младенцем в митре и писал о нём: «Так детски чист и прост был этот добрейший человек, что всякая мелочь из воспоминаний о нём наполняет душу приятнейшею теплотою настоящего добра, которое как будто с ним родилось, жило с ним и… с ним умерло… Для людей, знавших Филарета, ещё долго будет казаться, что нет другого такого человека, который был бы так подчинён кроткому добротолюбию, не по теории, не в силу морали воспитания, а именно подчинялся этому требованию органически. Он родился со своею добротою, как фиалка со своим запахом, и эта доброта была его природою».