Кажется, сегодняшняя действительность как никогда остро ставит вопрос о вдумчивом изучении истории. Две жуткие войны ХХ века — чему они научили человечество? «Отрок» продолжает серию публикаций, посвящённых столетию с начала Первой Мировой.
Первая мировая война ещё не стала мировой и даже великой — идут первые столкновения на границах; народы, уже несколько десятков лет (или никогда, как Россия с Австрией) не пробовавшие силу друг друга на поле брани, пытаются реализовать «домашние заготовки»; военные планы становятся эфемерными при соприкосновении с действительностью, при переносе с карт — на поля с деревнями, так непохожими на столицы (Париж, Берлин, Москву), которые надо взять через месяц-два. Конница, ещё не осознавшая своего вторичного, третичного, отсутствующего места на полях сражений, выступает в поход, и, кажется, что на самом деле эта война станет героическим приключением — так думают интеллигентные юноши, толпящиеся на призывных пунктах. Идут молодые солдаты — вчерашние крестьяне: для них это тоже какое-то удивительное событие, вырвавшее их с пашен, этого унылого круговорота зима-лето, ночь-день, они веселятся и тянут гармонь... Никогда будущее, расчисленное генеральными штабами, утверждённое политиками и учёными противоборствующих сторон, не казалось таким ясным. И никогда — или почти никогда — оно не оказывалось столь непредсказуемым, размытым, словно на листок с чернильной надписью упали капли дождя, и всё расплылось, потекло — то ли сон, то ли квадрат Малевича, то вовсе немыслимая ерунда. Европейская цивилизация (Япония, присоединившая Циндао, фактически осталась вне войны) отправилась в поход, напоминающий движение Александра Македонского, как оно описано в «Александриде», — среди странных гор и пропастей, многоруких великанов, собакоголовых людей. «Лунные пейзажи» после артобстрелов, танки, ощерившиеся пушками и пулемётами, солдаты в противогазах (чем не собакоголовые туземцы) — всё, что мальчикам с горящими глазами могло пригрезится в тени библиотек, прорвалось в реальность.
Никогда ещё — до этой войны — европейцы не были так сильны, прекрасны, так глубоко и всесторонне одарены. Удивительные создания литературы и живописи, где средневековая воздушность готических соборов сочеталась с тонкостью и изяществом персидской миниатюры; все ритмы стихосложения, чудесного словесного «танца масок» Малларме и Оскара Уайльда, утончённая красота прерафаэлитов и импрессионистов, псково-новгородские бело-синие переливы холстов Нестерова и Васнецова, дерзновения Ницше — это ли не торжествующая осень духа, обретённые яблоки Гесперид? Над Большой Европой не заходит солнце — колонии в Макао и Циндао встречают новый день, когда в Лондоне догорает заря и зажигаются вечерние огни. Фонари разгораются по всему миру — в африканских просторах прокладываются дороги, белый город в Марокко почти не отличается от французского собрата, а море бороздят бронированные эскадры великих держав. Дело поставлено на поток: ещё каких-то двадцать-тридцать лет, и практически весь мир станет одной сплошной Европой. Османская империя — «больной человек», некогда грозные турецкие войска с трудом удерживают клочки своих европейских владений. Китай дремлет в опиумном сне. (Его пробуждение, участившееся дыхание, ощущает лишь чуткий Владимир Соловьёв.) Мусульманский мир разобщён и безволен — помните строки Гумилёва про «поддельный камень Каабы», за которые сегодня исламские радикалы вынесли бы смертный приговор? Американцы заняты своими внутренними делами и очень медленно выходят на мировые просторы...
Впрочем, это движение, «миссия белого человека», начинает буксовать, простаивать, терять свой смысл в дрязгах, жестокости и погоне за наживой. Она уже совсем не напоминает героический поход Кортеса вглубь неизведанного континента. (У того, несмотря на все безобразия, всё же было право написать королю перед смертью: «Я жил, не расставаясь с мечом, я подвергал жизнь мою тысяче опасностей, я отдал состояние моё и жизнь мою служению Господу, дабы привести в овчарню овец, не ведающих Святого Писания вдали от нашего полушария».) В этой экспансии не ощущается лихость и жертвенность казаков, углубляющихся в просторы Сибири; нет пафоса взятия Казани, когда городские стены взлетели на воздух при чтении евангельских слов «И будет едино стадо, и един Пастырь», а победу увенчал храм Василия Блаженного.
Торговля и откровенный грабёж берут своё, а таможни растут быстрее, чем храмы. Дело святителя Николая Японского, мечтавшего о крещении микадо, как-то меркнет, отступает на второй план перед афёрой Безобразова и Абазы, чьи выходки с концессиями на реке Ялу в немалой степени служат причиной русско-японской войны. И Николай Японский горько записывает в дневнике: «После литургии (японские — прим. авт.) священники собором отслужили молебен о даровании победы их войску. Во время молебна стоял в алтаре и молился о даровании побед моему собственному Императору». Вот мнение о японской войне писателя и идеолога монархизма Льва Тихомирова: «Наша политика на Дальнем Востоке прямо противоположна той, которая нужна для нравственного воздействия. Мы — жадны, лживы и трусливы. Никогда мы не лгали так невероятно, как на Дальнем Востоке». Колониальные споры постепенно переносятся в Европу, и визит немецкой канонерки в Агадир чуть было не вызывает войну с французами (кто теперь вспомнит, как пролегали эти «сферы влияния»). Англичане и немцы наращивают морское соперничество — постройку тех самых линкоров, которые оказались слишком дорогими и практически всю войну простояли в портах. Тщеславие, глупость и самонадеянность развязывают мировую войну, «чечевичная похлёбка» пошлых и мелких интересов заставляет Европу забыть о своём первородстве, о достоинстве и ответственности. И не зря в «путешествии на край ночи» Первой мировой войны вновь появляются шестирукие великаны и собакоголовые люди: «эллинский мир», созданный ещё Александром Македонским, трещит и рассыпается подобно дому, подточенному изнутри неусыпающим червем и преданному огню — залпами собственных орудий.
Война начинается, и Николай Гумилёв пишет о её «святом и величавом деле», а немецкий поэт Пауль Шеербарт в знак протеста против милитаризма решает заморить себя голодом. Правы оказались оба — в мировой войне сплелись тёмные и светлые струи мёртвой и живой воды, смерти, позора и воскресения. Никогда прежде война не была связана с таким техническим прогрессом: все походы Наполеона проделаны его войсками со старым, ещё «дореволюционным» ружьём. Во время франко-прусской войны полёт министра Гамбетты из осаждённого Парижа в Тур на воздушном шаре стал, пожалуй, самым смелым достижением военной мысли. В русско-японской войне так и не участвовали подводные лодки (хотя и доставленные во Владивосток), а снаряды Тихоокеанской эскадры с замедленным взрывателем испортились во время путешествия в тропиках. Первая мировая война словно «снимает печати» — появляется лозунг «всё для войны», эффективность, как её понимают, ставится превыше всего. Всему этому, конечно же, находится объяснение: немцы первыми применяют отравляющие газы — но ведь их отечество держат в морской блокаде и в холодных домах плачут голодные дети. Англичане (и все остальные) вскоре отвечают тем же — но потому, что так поступили эти проклятые гунны, эти вероломные немцы! Впрочем, газы не дают ожидаемого эффекта — даже при первом ошеломляющем применении германцам не удалось прорвать фронт. Очевидцы оставили воспоминания об этой атаке: 22 апреля, через две с половиной недели после Пасхи, была прекрасная утренняя заря. Ближе к вечеру немцы открыли газовые баллоны. Облака яда, поднявшиеся в воздух, становились голубовато-белым туманом — «таким, как можно видеть над мокрым лугом в морозную ночь». Многие пострадавшие от газов остались инвалидами — и на улицах городов появились нищие изуродованные слепцы в военных шинелях, словно незрячие прокажённые, последним видением которых стал чудесный голубовато-белый туман.
Но техника показывает чудеса роста: она словно подбадривает человека, ещё немного — и вот он, результат, вот она, ускользающая победа! Немецкие подводные лодки, в 1914 году не решавшиеся обогнуть Британские острова, в конце войны пересекают Атлантику и доходят до берегов Америки. Аэропланы, смешные летающие швейные машинки, в 1914 году ещё почти безоружны. Встречаясь в небе, лётчики приветственно машут друг другу рукой, но эта идиллия продлится недолго — ожесточение растёт, машине требуется стать ещё лучше, ещё эффективнее — и вот пулемёт оснащают синхронизатором, который позволяет стрелять через винт, и в воздухе уже сражаются целые воздушные армии. Пилоты парят над полями сражений, словно бабочки-однодневки, их потери огромны, за войну эскадрильи полностью переменяют несколько составов. Колючая проволока оплетает тысячи километров, грустные лошадки пасутся без своих спешенных кавалеристов, соборы становятся ориентирами для корректировки огня — и всё это при пугающей бессмыслице атак: километр туда — два обратно. Военных лишают красочной формы, французов с трудом вытряхивают из их синих мундиров и красных штанов. Всё облачается в защитный цвет, сливается с землёй, собственно эти солдаты уже и есть часть земли — перемирия для захоронения тел отменены, и мёртвые теперь продолжают службу. Генерал Свечин пишет: «Герои нашего Ковровского полка, задушенные газами, умирая, вызвали у неприятеля ошибочное представление, что они живы, и их трупы охранили наш фронт от прорыва».
Война становится до безобразия серьёзным делом — никакой пёстрой карнавальности, никаких «острых словечек», приятельских бесед (как во время Крымской войны, когда русские офицеры во время перемирий говорили французским, что англичане, мол, сачкуют, а те согласно качали головами — «ох уж эти англичане!»). Всё предельно серьёзно, даже «самоопределение» крошечных народов, иногда даже без их ведома; в ходу «национальные идеи» борьбы с германизмом и славянством, за мир без войн, за светлое будущее. Церковь как-то теряется в этом многоголосье, она поддакивает политикам и тоже готова «до победного конца» и за светлое будущее. Но время катакомб уже наступает — в окопах, на палубах, в госпиталях — между тесно стоящими кроватями раненых и умирающих солдат. Одним из первых подвигов войны становится гибель корабельного священника, 71-летнего иеромонаха Антония (Смирнова), который остался на расстрелянном германским крейсером «Гебен» минном заградителе «Прут». На просьбы капитана и команды спасаться он ответил: «Мест на шлюпках всем не хватит, а я уже пожил на свете и стар». Облачившись в ризу, с крестом и Евангелием в руках, отец Антоний благословил команду и направился внутрь корабля, который затонул с поднятым сигналом: «Погибаю, но не сдаюсь». Посмертно иеромонах был награждён орденом Святого Георгия 4-ой степени; а на морском флаге Украинской Народной Республики в 1918 году в навершии знака святого Владимира был изображён золотой крест — в память о подвиге отца Антония и экипажа «Прута».
***
Но на фоне военных неудач начинается поиск виноватых, пресса разжигает шпиономанию. Обыватель испуганно озирается: все государственные механизмы пронизаны, подкуплены и разложены адептами «ремесла сатаны», как назвал в романе 1916 года разведку писатель Брешко-Брешковский. Историк Антон Керсновский отмечает: «Вчерашние космополиты оказались вдруг ярыми националистами. Господствующей нотой был здесь, впрочем, безрассудочный шовинизм, истерическая ярость против всего „немецкого“. Люди, казалось бы, рассудительные вполне, вдруг потребовали переделки своих фамилий немецкого происхождения на русский лад. Венцом глупости было, конечно, требование переименовать Санкт-Петербург в Петроград — град Святого Петра в город Петра I. Невежество наших образованных кругов, от которых исходила инициатива, было поразительно. Пётр I назвал основанный им город в честь своего святого — „Санкт-Питербурх“ — на голландский, отнюдь не на немецкий образец и, конечно, не подумал назвать его в честь себя. Санкт-Петербург по-русски можно было бы перевести „Святопетровск“. „Петроград“ явился первым шагом к „Ленинграду“. Одни варвары переняли у других. Одновременно с этим по всей стране началась охота на „немецких шпионов“ — дикая травля ни в чём не повинных людей»...
Ловля шпионов, впрочем, давала скромные результаты: во Франции, например, была казнена несчастная танцовщица и куртизанка Мата Хари — один из французских офицеров отметил, что «в её деле доказательств было недостаточно даже для того, чтобы отстегать кошку». В России повесили безвинного полковника Мясоедова, а разгорячённая толпа осенью 1916 года швыряла камни в здание Марфо-Мариинской обители в Москве, настоятельницей которой была великая княгиня Елисавета Феодоровна, требуя: «Немку долой! Выдавайте шпионов!». Даже для тонкого и умного Честертона военное противостояние приобретает значение «битвы против тотального зла». В книге «Вечный человек» он пишет: «В самые тёмные дни мировой войны, когда все мы извелись вконец от боли, страха и тоски по близким, люди давно забыли о тонкостях государственных интересов и не ради них продолжали драться. Они — во всяком случае, те, кого я знаю, — и подумать не могли о поражении, потому что представляли себе лицо германского императора, вступающего в Париж. Это совсем не то чувство, которое мои идеалистические друзья зовут любовью. Я ничуть не стыжусь назвать его ненавистью, ненавистью к аду и делам его». Кстати, ещё в начале века Владимир Соловьёв посвятил (по поводу подавления восстания в Китае) этому императору стихотворение, где, в частности, писал:
«Наследник меченосной рати!
Ты верен знамени креста,
Христов огонь в твоём булате,
И речь грозящая свята».
А в сущности, и то, и другое в результате свелось к престарелому Вильгельму Второму, доживающему свой век в тюльпанно-сырной Голландии, не слишком удачливому отставному кайзеру, который пишет на досуге воспоминания о прошлом мире.
Библейское противостояние Давида и Голиафа сложно приложить к карте Первой мировой войны. Каждый из противоборствующих блоков предстаёт Голиафом, и даже маленькая Сербия была частью огромной Антанты. Давид сражается на другом уровне, в грязи и холоде окопов: вот этот заросший бородой и волосами, словно египетский отшельник, французский «пуалю», немецкий вчерашний студент — лейтенант, русский «разноглазый» поэт-кавалерист — все они, по обе стороны фронта, в Шампани и Галиции, напоминают отважного пастушка, вышедшего с пращой против огромной и беспощадной силы «века сего». Проклятье и обвинение цивилизации, страдание и подвижничество человека — вот чем предстаёт эта война. И к её солдатам приложимы слова, некогда написанные Леоном Блуа: «До ужаса затерянные в веселии шестидесяти столетий, которые движутся потоками грязи последних времён, — они под конец будут агонизировать в таких зловонных ямах, что сколопендры и навозные жуки не решатся посетить их трупы». Вот они словно проходят мимо в строках генерала Петра Краснова: «По дороге шла кучка разбитых, усталых, запылённых и ободранных солдат. Человек тридцать. Несли они знамя. В лучах восходящего солнца сверкало золотое копьё с двуглавым орлом и утренней росою блистал чёрный глянцевитый чехол. Спокойны, тихи и безрадостны были лица шедших. „Где ваш полк?“ — спросила сестра. „Нас ничего не осталось“, — услышала она простой ответ...» Об этих воинах пишет Антон Керсновский: «На рассвете 20 июля 1916 года, у Сморгони, немцы произвели газовую атаку в момент смены Грузинских гренадер Тифлисцами. Тогда бывший в передовых окопах командир Грузинцев полковник Отхмезури снял маску, чтобы солдатам лучше слышались слова команды и одобрения. Его примеру последовали бывшие тут офицеры... Дежурной батареей в тот день на этом участке была 1-я батарея 84 арт. бригады, а дежурным офицером на ней — поручик Кованько. Сняв маски, стреляли. Отбив атаку — умерли».
Первая мировая война на самом деле выжгла многие прекрасные империи и города — но с их вонью и грязью; обнажила суть человека — с её мерзостью, но и подлинной, живой сутью, возможностью подняться вверх — как в броске из окопа под пулемётный огонь, на колючую проволоку. Рильке писал: «Господи, пошли каждому его собственную смерть, умирание, которое исходило бы из его жизни». Война дала шанс человеку умереть лучше, чем он жил.
...Война длится, и уже всем понятно, что она Великая и мировая. Пауля Шеербарта находят умершим от голода в подъезде. Гумилёв пишет: «Мы поняли тебя, земля! Ты только хмурая привратница у входа в Божие поля» — и провидит, как отливается пуля для него самого. Русская ставка переносится в Могилёв, и телеграфные сообщения передаются словно с того света. Мир меняется — неощутимо для многих, но меняется абсолютно. Все мы — потомки той войны и, кто знает, может быть лучше, что мы отделены от довоенного, прогрессивно развивающегося, в своей глубине уже совсем не христианского мира чёрным провалом мировой бойни. Кто знает, каким бы он стал, до каких вавилонских башен могли дорасти города лучезарно самоуверенной Европы, не будь верденских и ковельских мёртвых теней? И хочется помянуть солдат: отравленных газами слепцов, пилотов-мотыльков, подводников, лежащих на дне океана, цесаревича Алексея в солдатской шинели, Гумилёва, иеромонаха Антония, пехоту, горевшую, как солома в огне — всех. И завершить статью словами Екклесиаста: И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветёт миндаль, и отяжелеет кузнечик, и рассыплется каперс. Ибо отходит человек в вечный дом свой.