Из бесед о городах Италии
«Коренной римлянин чувствует себя тут дома и гордится, конечно, тем, что он дома именно тут. Но и чужеземец христианско-европейской культуры не чувствует себя здесь чужим... Мы наследуем здесь всем нам общее наследство». Так пишет о Вечном городе искусствовед, поэт и историк Владимир Вейдле. Фрагменты его эссе о Риме мы предлагаем читателю для знакомства с великим христианским городом.
Семь холмов
Единственность Рима — в его насыщенности прошлым, двойным европейским прошлым, христианским и дохристианским. Такой, как тут, насыщенности и тем и другим нет нигде. В Афинах и во всей Греции нет памятников христианства, по значению равных памятникам её язычества. Да и получено было Европой греческое, как и христианское, наследство не из Афин, а либо из Рима, сквозь латынь, либо из второго Рима, от православных греков, недаром называвших себя римлянами, «ромеями». В Иерусалиме родилась вера, но не религия христиан. Религия на основе этой веры создалась в Антиохии, Эфесе, Александрии и в других менее столичных городах, а также и в самой столице Римской империи, где суждено было религии этой стать её религией и превратить её столицу в столицу западного христианства, которой осталась она по сей день.
Рим — это преемственность, это непрерывность предания. Оттого, знакомясь с ним, вступаем мы в наследство, узнаём не чужое, а своё. И наш Гоголь, к римской Церкви не принадлежавший, ничуть не отрекаясь от Миргорода с Диканькой, ничуть не забывая о местах, откуда повреждённое колесо «в Москву доедет, а в Казань, пожалуй, не доедет», всё же, сам тому удивляясь, мог о Риме сказать, что «родину души своей» он в нём увидел, «где душа моя, — пишет он, — жила ещё прежде меня, прежде, чем я родился на свет».
Но не в этом одном единственность Рима. При всей насыщенности историей сквозит здесь повсюду, просвечивает и сейчас то, что старше истории, — вырастившая её, но частью и принявшая её назад в своё лоно природа. Есть, правда, и другие старинные города, чей исконный, природой обусловленный облик искалечен только, но ещё не уничтожен новейшим порождением истории, уравнительной индустриальной техникой. Но нет ни одного, где было бы столько истории и столько природы одновременно, такой величественной, так много значащей для всех нас истории, и такой созвучной этому величию гордой и сильной, чётко очерченной во всех своих особенностях природы.
Шатобриан, один из неитальянских писарей, всего глубже переживших и понявших Рим, говорит, что земля эта осталась древней, такой же древнеримской, как покрывающие её развалины. Объясняется это именно тем, что природа вокруг Рима, как и в самом Риме, присвоила, сделала частью самой себя остатки древнего строительства.
В борьбе с нею, в борьбе-дружбе проходила жизнь земледельца и винодела, как и воздвигался город. Полон Рим ещё и сейчас свидетельств этой дружбы и борьбы. Не в одних окрестностях его, но и внутри его стен видимо и живо то, что здесь было, когда его самого ещё не было. Конечно, и от Венеции неотъемлема её лагуна, и от Флоренции — её река и две линии её холмов; нельзя Неаполь или Геную оторвать от моря или от рельефа берегов, с которым они срослись; но в Риме, вопреки его бесформенному нынешнему разрастанию, ещё прочнее держится внутри стен своевольная лепка земли, определившая в древности его облик. Вырывали, зарывали, прокладывали дороги, буравили туннели, растаскивали камни и поверх разрушенных строений возводили новые на трёх, на четырёх уровнях, одно над другим. А всё ещё стоит старый, да ещё и недавний Рим на древних своих семи холмах, и дают они о себе знать, и есть у каждого своё лицо, и все вместе являют они неотделимую от древности почвенность и природность Рима.
Деревушка на холме у левого берега реки. За холмом — выгон, болотистые луга. Этот холм — Палатин. Болотце это — будущий Форум. С этого началось. Когда деревню обнесли стеной, в легендарные Ромуловы времена, родился первобытный, квадратный Рим. Затем возникло первое семихолмье, куда из классических холмов, с искони зазубренными школярами всех наций именами, вошёл кроме Палатина один лишь, и то не во всём объёме, Эксвилин. Предстояло осушить болото, перенести туда с берега реки рынок и там же создать заботами этрусских царей первый священный, освящённый алтарями и храмами город, а также заключить на вечные времена союз с иноплеменными жителями деревень на соседнем Капитолийском холме, поначалу не отделённом нынешней глубокой впадиной от Квиринала.
При всём многолюдии и разноязычной толчее тесноты жилья в городе не было, да и население его, вопреки фантастическим цифрам, называвшимся прежде, вряд ли когда-либо числом превышало миллион. Таять оно стало в очень быстром темпе ещё до падения Западной империи. В те тревожные века холмы первыми опустели; жилые дома внизу теснее прижались друг к другу и сбились в кучки, развалин было больше, чем их, и развалины эти постепенно уходили в землю. Те, что громоздились повыше, как мавзолей Адриана, превращены были в укреплённые замки. Триумфальные арки возвышались лишь в полроста, и под иными из них ютились хижины. Капитолий недаром стал зваться Козьей горой и Форум — Коровьим полем. До такой степени неузнаваемым стал Форум, что археологи Возрождения искали его в других местах. Всего сто лет тому назад часть его продолжала служить выгоном, как во времена, когда ещё не было Рима. Палатин, чьё имя стало в большинстве европейских языков словом, обозначающим «дворец», так теперь Дворцом или Большим Дворцом и назывался, чему содействовала, должно быть, кроме смутной памяти о былом, ещё и сама огромность его развалин. Никто среди них не жил, хотя пониже и прилеплялись к склонам его монастырьки. Этих пустынь, пустынь, пустырей в городе было множество. Не заполнял он больше не только Аврелиановых, но и Сервиевых стен.
С середины XV века только и начали папы по-настоящему отстраивать свой город — заново его мостить, недоразрушенное разрушать вконец, но и восстанавливать то, что поддавалось восстановлению, а главное — строить и строить, создавая на развалинах древнего новый Рим, не уступающий древнему в величии и великолепии. Их новый Рим — для нас он старый, и в безупречную гармонию свою включает он и древний, и средневековый.
На Капитолии встречаются старый и древний Рим, а Национальный памятник хоть и сунулся сюда, но стал боком и встрече не помешал. Но есть союз между всем этим — между церковью и Марком Аврелием, и дворцами Микеланджело, и этрусской бронзовой волчицей в Сенаторском дворце; только та сахарно-белая громада памятника за церковью не входит в этот союз, в союз всех семи холмов, всех садов и домов на семи холмах, с самими этими холмами, с вечным римским вверх и вниз, с несравненными римскими соснами, с фонтанами римских площадей, с необъятно голубеющим римским небом, с лёгким, пронизанным лёгкими лучами воздухом. В старом Риме века не враждуют между собой, и природа его живёт в мире с его прошлым; оттого, когда позже будете вы вспоминать этот огромный шумный город, вы удивитесь: память о нём тиха.
Семь церквей
Древний Рим ещё не был разрушен, когда начались — полторы тысячи лет тому назад — паломничества христиан к его святыням: церквям и кладбищам, могилам мучеников, в первую очередь апостолов Петра и Павла... Велик древний Рим, велик и старый (то есть в главном XVI и XVII веков), но позволительно не только с ним наравне, а и выше ещё ставить не столь заметное на первый взгляд раннехристианское его величие.
Санта Мария Маджоре — одна из тех семи церквей. Папа Сикст III её воздвиг во второй четверти V века. Снаружи она целиком перестроена, застроена, но внутри хоть и многое изменено, а исконная мысль господствует над всеми примышлениями к ней, и не роскошь отделки покоряет, а простота основного замысла. Сохранились тут мозаики V века на триумфальной арке и на стенах среднего корабля, но и они главного впечатления не определяют. Вы вошли, и вы медленно идёте между этих стен по середине храма к алтарю и к полукругом выгнутой апсиде за алтарём. Выгнутостью этой она как бы вовлекает вас в себя, замыкая пространство — широкое, высокое, но всё же в длину вытянутое пространство, — по срединной оси которого вы движетесь и которое направлено к ней. В этой направленности всё дело. Ею отличается христианская базилика от всех тех римских предшественниц своих, рыночных, судебных базилик, где колоннады с четырёх сторон замыкали продолговатое пространство или где имелось две апсиды одна против другой, или одна в короткой стене, другая в длинной. Направленность эта не превращает, конечно, церковь в какой-то пассаж, вы направляетесь от входа не к выходу и вообще не к реальной, а к идеальной цели; нормальным образом вы совсем и не доходите до алтаря; вы только внимание ваше, вы, если для молитвы пришли, молитву вашу обращаете туда, куда обращён — ко святому святых — весь храм. Этим и захватывает Санта Мария Маджоре. Довелось мне здесь видеть однажды живое тому подтверждение. В предвечерний тот час богослужения не было, и было в огромной церкви тихо и пусто. Но вот вошла целая маленькая толпа, человек двадцать пять, мужчины и женщины средних лет, немцы, по-видимому, баварцы. От главного входа пошли они прямо вперёд, не очень озираясь по сторонам, но и не прибавляя шагу, а скорей его замедляя, и, не дойдя до алтарной преграды, вдруг опустились на колени — неожиданно, как мне показалось, для самих себя — и запели, довольно стройно, совсем не подходящий для весеннего того дня рождественский гимн «Тихая ночь, святая ночь», вероятно, потому, что ничего другого спеть они бы совместно не сумели.
Быть может, впрочем, и не поэтому. Тут хранятся в крипте под алтарём реликвии яслей Христовых, и к яслям подходит та песнь. Но всё-таки религиозный смысл этой архитектуры, который как бы воплотился в молитвенном движении тех вошедших в церковь людей, отодвигает отдельные мотивировки на второй план, как и торжествует над всем тем, чем исконный замысел здесь отягощён или замаскирован.
На сходные чувства и мысли наводит и ещё одна из тех семи церквей — базилика апостола Павла «фуори ле мура», то есть вне стен города. Построенная лет на сорок раньше, она простояла без крупных перестроек больше тысячи четырёхсот лет, когда в ночь с 15 на 16 июля 1823 года её посетил пожар, столь разрушительный, что от тогдашнего папы, тяжело больного, его скрыли, и Пий VII умер, так о нём ничего и не узнав. Его преемники отстроили храм заново, сохранив его план, но не очень заботясь о точном соответствии прежнему его облику. Ещё грандиозней это здание, чем то, о котором только что шла речь. В нём пять кораблей. Его четырежды двадцать колонн, отполированные, цвета восковой свечи, вместе с такими же полированными, зеркально-сияющими плитами пола и золотой на белом резьбой потолка, впечатление производят ошеломляющее, какое-то прохладно-одурманивающее и вместе с тем — хоть и не сразу это замечаешь — противоречивое. В нём как бы два слоя. Сперва воспринимаешь светлую, праздничную, но слишком вылощенную, академически-ложноклассическую нарядность, а затем, когда начнешь от главного входа двигаться к алтарю, весь этот поздний неоклассицизм окажется всего лишь оболочкой, шелухой, и сразу же проявится сила исконного, необычайно простого, но и необычайно действенного замысла.
Базилика — это первый и решающий шаг церковного зодчества, осознавшего свою задачу. Есть все основания думать, что шаг этот осуществлён был в Риме и притом сразу же после признания христианства Константином, после Миланского эдикта 312 года, когда воздвиг император на месте снесённых конногвардейских казарм огромный, богато украшенный храм, справедливо получивший титул «матери и главы всех церквей Города и мира». Латеранский собор первым значится в списке тех семи паломниками посещаемых церквей. Он утратил первоначальный свой облик и убранство, хотя и стоит ещё на старом фундаменте своём. Был это собор города Рима, столицы империи, кафедральный храм римского епископа, и посвящён он был не Иоанну Предтече совместно с Иоанном Богословом, как теперь (и уже давно), а непосредственно Христу Спасителю. Рядом с ним построен был дворец, который тысячу лет, до переселения их в Ватикан, оставался резиденцией этих епископов.
Что же касается не менее монументального собора святого Петра, Константин и его посвятил не апостолу, а самому Христу, но всё же он был не кафедральным, а мемориальным храмом, возведённым над предполагаемой могилой апостола Петра, подобно тому, как позже был выстроен такой же огромный, о пяти кораблях, мемориальный храм над предполагаемой могилой апостола Павла.
Семь церквей перечисляют обычно — хоть и не всегда посещают — в следующем порядке: Латеранский собор, собор святого Петра, Санта Мария Маджоре, собор святого Павла, Сан Лоренцо фуори ле Мура, Сан Кроче ин Джерусалемме, Сан Себастьяно (на Аппиевой дороге). Из них наиболее почитаемы паломниками были во все времена первые четыре. Без них и Рим — не Рим. Паломничество наше к семи церквям, перестроенным на разные лады, всю архитектурную историю Рима перед нами раскрывает, но главное — учит нас понимать идею базилики, самую плодотворную храмостроительную идею раннего христианства.
Для того, однако, чтобы наилучшее из дошедших до нас воплощений этой идеи воочию увидать, надо совершить особое паломничество — отрадней которого в Риме, быть может, и нет — к церкви святой Сабины на Авентине. Санта Сабина — светлая, лёгкая, целомудренная, благостная, — это почти совершенный образ того, к чему устремляется новая, в христианском Риме возникшая архитектура, которой древний Рим не знал и которая полагает начало новой эре как в истории архитектуры, так и в истории искусства вообще.
Подземный Рим
Для большинства приезжих, осматривающих Рим, память о посещении катакомб связана с воспоминанием об Аппиевой дороге. Так и для меня — очень издавна, неразрывно. Первый раз я тут был больше полувека тому назад. Других катакомб тогда не видал, а здесь был захвачен и пронзён с одинаковой силой и величием прошлого на величавой, как никакая другая, земле, и отрицающим смерть приятием смерти там, под землёю.
Ещё не чернела асфальтом Аппиева дорога. Ещё и не предчувствовала грохота и вони несущихся по ней машин. Ещё не видно было с неё, хоть и повернувшись назад к городу, никаких торчащих и кричащих об уродстве своём построек. Тишина была, простор; широко расстилалась равнина; дорога — меж садов, акведуков, могил — мирно уходила вдаль, древние камни её грелись на солнце; стрекотали цикады; Альбанские горы голубели вдали, как голубеют и сейчас. А под землю был путь тоже почти там, где и теперь: за поворотом, отворив калитку, возле кипарисов и низеньких строений. Монашек зажигал свечу; вшестером, всемером вы шли за ним, спускались сперва по лестнице, потом узкими переходами со слабым наклоном медленно, чуть боязливо уходили вглубь. При мерцании свечи обрисовывались не очень ясно в стенах из податливого туфа выбоины, куда клали покойников без гробов, — давно пустые, но с оставленными кое-где костями, а то (для наглядности, должно быть) и целым скелетом. Не отставайте, говорил монашек, в сторону не отходите, заблудиться ничего не стоит, пять или шесть в этом лабиринте неотчётливо разграниченных этажей. Потом он освещал вам трепещущим своим огоньком роспись на стенах и на потолке тесной погребальной комнатки. То же зрелище открывалось тогда, что при электричестве откроется вам нынче. И точно так же оно вас поразит, если вы его видите в первый раз.
На белом фоне разноцветными тонкими штрихами небрежно намечены в потолке концентрические круги и звездой расходящиеся от них трапеции или прямоугольники на стенах, и бойкой кистью вписаны в них фигурки, узоры, бегло намеченные пейзажи, деревенские идиллии, голуби, гирлянды, овечки, пастушки... Как всё это беспечально и светло! Никаких тут нет скелетов, черепов, ни могильной тьмы, ни надгробных рыданий; не только ничего напоминающего смерть, но и ничего священнодейственного, ничего торжественного. Декорация, подумаете вы, разве что пригодная для спальни, или лучше ещё — для детской. Вам укажут, правда, во многих местах библейские сюжеты, но ещё нигде не приходилось вам встречать такой странной их трактовки, несерьёзной; покажется вам даже — шуточной. Что же это за пророк Иона, которого изрыгает на берег его кит, весёленький дракончик с хвостом-завитушкой, применяемый порой и просто для украшения? Или какой же это Ной, патриарх, «обретший благодать пред очами Господа», шестисот лет от роду, когда «потоп водный пришёл на землю», этот безбородый паренёк, молитвенно поднявший руки, к которому голубь подлетает со своей веточкой? Разве это ковчег, этот ящик или сундук, в котором он стоит? Где же Ноева семья? Где же «скоты», чистые и нечистые?
Недоумений или удивлений — если только не лишены вы дара удивляться — возникнет у вас ещё немало, и возникло бы гораздо больше, если бы подземная ваша прогулка не была так коротка. Нынче прогулки эти ещё короче сделались, чем прежде. Желающих много, водят их быстро, группами человек по десять-пятнадцать, объяснения дают разным группам на различных языках. Но показывают возле Аппиевой дороги небольшие отрезки тех же трёх знаменитейших и старейших катакомб — святого Каллиста, Домициллы, святого Севастьяна. Местность, где вырыто было последнее это кладбище, носила странное латино-греческое, не очень грамотное название: ad catacumbas, — как если бы мы сказали «возле близ оврагов» (латинский предлог и греческая приставка значат в данном случае то же самое). Лишь в недавнее сравнительно время слово «катакомбы» стали применять для обозначения всех вообще подземных кладбищ, которых в Риме было много, но которые все находились вне стен города. Хоронить внутри этих стен древнеримский закон строжайше запрещал.
Рыли эти кладбища под землёй с середины II до конца IV века. Не все они христианские; есть, например, тут же, близ Аппиевой дороги, еврейское; есть принадлежавшие гностическим общинам; есть смешанные — частью христианские, частью языческие. Некоторые предназначались для членов одного лишь семейства. Общая длина коридоров во всех катакомбах достигает, по различным подсчётам, от ста до полутораста километров. Это целый город с населением в пол- или в три четверти миллиона мёртвых — подземный Рим!
Погребения в них прекратились к концу V века, а затем забросили их. Память о них заглохла, потерян был и доступ к ним. Воскресло внимание к ним лишь во второй половине XVI века, и началась печальная эпопея не столько изучения, сколько бессовестного разграбления катакомб. Похищались саркофаги, надписи; куски штукатурки с росписями выламывались и продавались любителям древностей. Безобразия эти окончательно пресеклись лишь к середине XIX века, когда была создана в Ватикане «Комиссия христианской археологии», которая с той поры ведает этими делами. Ей принадлежит верховное руководство раскопками, производимыми специалистами, которым папский Институт христианской археологии даёт необходимую для этого подготовку.
Но почему же так не похож этот некрополь на другие? Потому что это город мёртвых, веривших, что смерти нет. Об этой вере свидетельствуют найденные здесь в огромном количестве надписи. Но ещё вернее и глубже живопись катакомб — единственная в своём роде во всей истории искусства христианской эры.
Базиликам соответствовать и их собою украшать будет совсем другая, новая живопись, гораздо более близкая к искусству последующих веков, чем та, что нам предстаёт в древнейших катакомбных росписях. Росписи эти не старше III века — более ранние датировки оказались неверными.
В чём же их особенности? Прежде всего в том, что первоначальная катакомбная живопись, первоначальная скульптура саркофагов, как и всё известное нам христианское искусство III века, не повествует, не иллюстрирует Священное Писание, и вместе с тем не создаёт священных образов. В следующем веке начнёт оно и повествовать, и образы эти создавать; но пока, хоть и не переставая изображать, оно не ради изображения существует и свою изобразительность сводит к самому необходимому, без чего никак обойтись нельзя: родственники погребённых, посещавшие их могилы, когда видели человечка по пояс в ящике и голубя, подлетающего к нему, понимали, что речь идёт о Ное, или, вернее, о спасении Ноя, и этого, нужно думать, было им вполне достаточно. Совсем они и не требовали от живописца, чтобы он им рассказал историю Ноя или чтобы он праведного этого старца в согласии с Библией изобразил. Молящийся, воздев руки, как Ной, юноша и два льва по сторонам — этого зрителю достаточно: это пророк Даниил во рву львином. Три молящиеся фигурки и пламя под ними — это три отрока в печи огненной. Столь же немногословно сообщает живописец о Моисее, источающем воду из скалы, о Христе, воскрешающем Лазаря или беседующем с самаритянкой у колодца, причём узнаёт зритель Христа или Моисея только потому, что по минимальным данным угадывает имеющуюся в виду сцену, а не по какой-нибудь характеристике Моисея или Христа, которую художник вовсе и не даёт. Не в изображении дело, а в мысли, обозначаемой им.
Какая же это мысль? Та самая, всегда одна, другой и не нужно: мысль о спасении, мысль о том, что для погребённых здесь крещёных христиан смерти нет, что все они избавлены от греха и смерти своим крещением. Недаром в те времена все крещёные звались святыми; недаром день смерти называли христиане днём рождения. Горячей верой в эту сокрушающую смерть силу крещения именно и объясняется как осмысление сюжетов, препоручавшихся здесь живописцам, так и самый выбор этих сюжетов. Выбирались темы, непосредственнее других поддававшиеся такому осмыслению, упрощённое изображение которых упрощало бы их именно в эту сторону. Не исключалась при этом и некоторая доля насилия над библейским рассказом, но ведь не в Ное дело, а в спасении Ноя, и даже не в его спасении, а в спасении погребённого, подобном его спасению. Существует саркофаг некой Юлии Юлианы, где она сама вместо Ноя изображена в ковчеге-ящике с подлетающим сбоку голубком, точно так же, как есть катакомбная фреска, где возле спасённого Ионы начертано имя погребённого здесь покойника. Иона, Ной, три отрока, Даниил — все они спасены, как Лазарь воскресший, как Исаак спасён из-под ножа Авраама, как израильтяне спасены в пустыне водой, изведённой из скалы. Вода эта — прообраз воды крещения, «воды жизни», которую зачерпнула самаритянка в своём колодце и которой спасены всё крещёные, все на этом кладбище погребённые. Только это и важно, только об этом «идёт речь», только это «имеется в виду». И сам Добрый Пастырь — не образ Христа, а лишь картинка, повторяемая сколько угодно раз — пастушок со спасённым ягнёнком на плечах. Важно не что она изображает, и ещё меньше — как она изображает, а что она значит. Значит же она всё то же: смерти нет.
Таково первоначальное искусство христиан. Полно, да искусство ли оно? Разве искусство может удовлетвориться обозначением вместо изображения? Разве может ему быть безразлично, как именно оно изображает? Очень показательно, что никакие формальные особенности не отличают скульптуру христианских саркофагов от скульптуры саркофагов нехристианских и росписи христианских катакомб от росписей языческих кладбищ и жилищ. Христианские и нехристианские саркофаги выходили часто из тех же мастерских. Те и другие росписи исполнялись мастерами той же выучки. То немножко лучше исполнялись, то немножко хуже. С точки зрения искусства — или ремесла — всему этому цена одна. Различие, однако, есть — огромное, но не стилистическое, а смысловое; различие не языка, а того, что сказано на этом языке; и различие в самом отношении к этому языку, к тому языку, который называем мы искусством. Христиане III века пользуются им и вместе с тем отвергают его; они в искусстве отвергают искусство. Очень скоро оно у них будет, но им пока не до него. Пока у них есть другое, чего потом будет у них меньше... Вот чему нас учит подземный Рим.
Величие Рима
Есть латинское слово res — жёсткое, резкое, юридическое, очень римское. Хоть и женского рода, а как прутья ликторов, как лезвие их топора. Res в единственном числе, res и во множественном. Смысл — самый широкий: вещь, предмет; дело, факт, существо, обстоятельство, событие. Всё, что есть, всё, что налицо. Многообъемлющий смысл, но не облачный и уж вовсе не заоблачный. Все значения объединены трезвостью, всем им общей. Недаром от этого слова происходят наши, не известные древним, «реальность» и «реализм». Это Афины были гимназией Европы; Рим — её реальное училище. Но тут не мелочный реализм, не мещанский, а крестьянский и военно-государственный. Res publica — общее дело; res populi romani (у Ливия) — деяния римлян; res Romana (у Вергилия) — Римская держава. Люди, дела их, власть над ними, пролитая кровь, чужая и своя. Всё это вещно и дельно, не столь уж возвышенно, а величественно. Как работа плуга, как жест оратора или полководца — величаво. И Roma, столица этих людей, была то самое, что сказал о ней их поэт Гораций, когда назвал её величайшей из всех мыслимых res, всех дел и вещей, всех наличностей: maxima rerum.
Никто не поименовал этот город вернее и точней. Прекраснейшим назвал его Вергилий; это преувеличенно и не метко. Вечным — Тибулл; это пророчественно, и пророчество сбылось; но ничто не вечно на земле, а малая вечность дана была не только Риму. Золотым его назвал Овидий в изгнании, но мечтой позлащается всё, что мы любим и с чем разлучены. Только в величии, в нём одном, не знал, как и не знает, соперников Рим. И не утратил он его, а приумножил со времён Горация. Не в объёме и весе приумножил, а прибавил к тому величию новое, возвышенность ему придал, ту, что была у Афин, не у древнего Рима, и ещё другую, которой до Креста, до Евангелия, до мучеников не могло быть ни у Рима, ни у Афин. Был он средоточием фактов, нагромождением вещей. Амфитеатры, рынки, казармы, гостиные дворы; бани огромнейшие и роскошнее всех храмов. Были, правда, и храмы — трезвых римских богов и слегка подвыпивших восточных. Был образ вселенной, Пантеон, «совокупление неба и земли» по слову, позднему слову, Аммиана Марцеллина. Чего только не было: волчица, Тарпейская скала, «и ты, Брут», всесожжения, гладиаторы, триумфы; Цинциннат, Сципионы, Сулла, шествие Августа к Алтарю Мира со свитой и августейшею семьёй, Нерон с его котурнами и трагическою маской, Адриановы архитектурные потехи в летней резиденции близ Тибра и среди свирепых сеч вечно грустный Марк Аврелий. Было и небо над всем этим, но как в Пантеоне — чересчур в супружестве с землёй. Было небо, да не было небес...
Небеса невидимы. Но молитвы, что стали возноситься к ним, словно приподняли небо над Римом, сделали его легче и светлей. Выросли базилики на холмах, колокольни устремились ввысь, а потом пришла очередь и куполам. Сколько их нынче, не счесть. Но всех выше, округлённее, стройней поднялся тот, что в мечте своей выносил одинокий, скорбный, даже и славой своей измученный старик, и поставил над собором, воздвиг в небо и в небеса, дабы вечно он плыл и сиял над величественнейшим в мире городом.
С тех пор высоким, возвышенным величие это стало с окончательной ясностью для всех. Завершилось восполнение того, чего некогда Риму недоставало. Искупительное просветление началось с первых же погребений мучеников и с первых базилик. Был ещё по-древнему великолепен Рим, когда к подземным усыпальницам и апостольским его гробницам вереницей потянулись с пением, ладаном и зажжёнными свечами паломники из отдалённейших земель. Однако надлежало в развалины превратиться этому великолепию, чтобы гораздо позже с остатками его сплавилось воедино другое, высшее, росшее веками, поклоняться которому по сей день стекаются пришельцы, теперь большей частью без ладана и без свечей. Но и те, что пения того или подобного ему вовсе никогда и не слыхали, всё-таки видят Рим преображённым, видят новый Рим — пусть старым стал и он, — а под ним или с ним рядом, но не иначе как сквозь него — прежний: древний город волчицы и орла, чья мощь и власть, одухотворившись, вошла составною частью в его немеркнущее величие.
«Здесь тела лежат, как пшеница под зимним саваном, ожидая, предваряя, пророчествуя внемирную весну Вечности. Первые христиане знали какую-то особую гармонию религиозного чувства, на них почил какой-то особый луч домирной Божественной славы... В их кратких обрывочных надписях, в их младенчески чистой символике сквозит тайна постигнутой, совершенной и чистой обручённости...»
Владимир Эрн
«И теперь, как и тогда, приближающийся к Риму путешественник расстаётся с одним миром и находит другой. Вечность Рима не вымысел — его окружает страна, над которой время остановило свой полёт и сложило крылья. Исторический день здесь никогда не наступал, здесь брезжит рассвет нашего бытия».
Павел Муратов