Проще всего с призванием: делай то, что тебе нравится, что получается. Востребованность и деньги в этом случае вероятны, но не гарантированны. Выпускники, плотными рядами шагающие в юристы и менеджеры, подозреваю, шагают не от избытка призвания, а из желания вписаться в систему, преуспеть, соответствовать стереотипу благополучия. О таком выборе жизненного пути, а точнее, об отказе так выбирать, говорит своей сестренке герой повести Сэлинджера «Над пропастью во ржи» Холден Колфилд.
«— Назови, кем бы тебе хотелось стать. Ну, ученым или адвокатом…
— Адвокатом, наверно, неплохо, но мне все равно не нравится. Понимаешь, неплохо, если они спасают жизнь невинным людям и вообще занимаются такими делами, но в том-то и штука, что если стать адвокатом, так будешь гнать деньгу, играть в гольф или в бридж, покупать машины, пить сухие коктейли и ходить этаким франтом. И вообще, даже если ты все время спасал бы людям жизнь, откуда бы ты знал, ради чего ты это делаешь — ради того, чтобы на самом деле спасти жизнь человеку, или ради того, что тебе хочется стать знаменитым адвокатом, чтобы тебя все хлопали по плечу и поздравляли, когда ты выиграешь этот треклятый процесс, словом, как в кино, в дрянных фильмах. Как узнать, делаешь ты все это по-настоящему, липа все это или не липа? Нипочем не узнать!»
Мне хочется предложить разговор о том, сколько «липы» и «не липы» в нашем жизненном выборе, в наших успехах, в том месте и положении, которое мы занимаем или хотим занять. Я надеюсь, что никто не воспримет эти размышления как приглашение принципиально отказаться от денег, от достижений, а заодно и от дела.
О неотвязности, о прилипчивости тщеславия много можно прочесть в святоотеческой литературе, а примеры того, как оно неприглядно, мы видим в литературе светской. Продолжу примеры из Сэлинджера. Есть в его повести эпизод, когда Холден Колфилд заходит в ресторанчик, в котором играет блистательный и известный пианист Эрни.
«В гардеробной номерков не хватало, так было тесно. Но стояла тишина — сам Эрни играл на рояле. Как в церкви, ей-богу, стоило ему сесть за рояль — сплошное благоговение, все на него молятся. А по-моему, ни на кого молиться не стоит. Не знаю, какую вещь он играл, но он изгадил всю музыку. Пускал эти дурацкие показные трели, вообще кривлялся так, что у меня живот заболел. Но вы бы слышали, что вытворяла толпа, когда он кончил. Вас бы, наверное, стошнило. С ума посходили. Если бы я был пианистом, я бы заперся в кладовке и там играл. А когда все стали хлопать как одержимые, он повернулся на табурете и поклонился этаким деланным, смиренным поклоном. Притворился, что он не только замечательный пианист, а еще и скромный до чертиков. Все это была сплошная липа — он такой сноб, каких свет не видал. Но мне все-таки было его немножко жаль. По-моему, он сам уже не разбирается, хорошо он играет или нет. Но он тут ни при чем. Виноваты эти болваны, которые ему хлопают, — они кого угодно испортят, им только дай волю. А у меня от этого всего опять настроение стало ужасное, такое гнусное, что я чуть не взял пальто и не вернулся к себе в гостиницу».
У Честертона есть замечательное эссе, которое называется «Если бы мне дали прочитать одну-единственную проповедь». В этом эссе он пишет, что ни один грех так не пропагандируется в теории, как гордыня. «Сотни мудрецов твердят без устали о самоутверждении; о том, что у детей надо развивать индивидуальность, какой бы она ни была; о том, что всякий человек должен добиваться успеха, а добившись, укреплять свою власть над людьми; о том, как стать сверхчеловеком (подробности письмом), и, наконец, о том, как особенно исключительный сверхчеловек смотрит сверху вниз на обычных сверхлюдей, которые так расплодились в нашем странном мире. Короче говоря, в теории мы изо всех сил поощряем самодовольство. Но не надо беспокоиться. На практике, как и прежде, мы его не поощряем. Ни в клубе, ни в кабаке не любят острых приступов самоутверждения. Даже самый изысканный и модный круг видит сверхчеловека насквозь и называет его чаще всего кретином».
В лицее я на всяком «последнем звонке» слышу, как к выпускникам взывают: «Вы наша будущая элита!» Мне легко представить, как родители подстегивают свое чадо, чтобы оно преуспело в гонке за место под солнцем. Иногда мне кажется, что ненавидимые мною распухшие на всю вселенную «конкурс» и «рейтинг» стали некоей новой и единственной формой существования. Какой педсовет, какое родительское собрание услышит сейчас слова Льюиса о том, что стимулировать успехи в учебе раздуванием в ребенке гордости и «самоуважения» примерно то же, что лечить озноб, вызывая взамен рак? Опять приходится оговориться, что я не призываю к мрачному занудству. Охотно и щедро можно и нужно хвалить хорошую работу школьника, самостоятельность мыслей и поступков. Не надо только никого включать в вездесущее и всепроникающее состязание.
Я не люблю роман Павича «Хазарский словарь», ибо он являет собой типичное проявление постмодернизма: это игра, лишенная поиска правды и красоты, и потому она не более интересна, чем сон, рассказанный соседкой. Но есть в этой книге одна занятная сюжетная линия. Некий иконописец просил у высших сил дара идеально писать иконы и получил этот дар. Но когда он узнал, что такой же дар получили все остальные иконописцы, что все пишут не хуже, он воспринял это как проклятие, бросил кисть и «с тех пор не расписал даже яйца». Если пересказывать сюжет подробнее, то ему, левше, при наделении его даром гениального иконописца было велено писать правой рукой, а когда он нарушил запрет, все стали так же гениальны, и в данном тексте это равносильно наказанию, потому что сердцем просил он не талант, а превосходство. Этим сюжетом можно пользоваться как камертоном для того, чтобы разобраться в самом себе. Спросите себя и ответьте честно, хотели бы вы, чтобы так же хорошо, как и вы (в реальности или в ваших планах), учились, писали, составляли программы, толковали законы, делали открытия в науке, выглядели, играли в теннис все остальные до единого?
Можно заниматься чем угодно, только не ради того, чтобы быть «успешным» и «стильным».
Недавно я по-новому стала воспринимать тему маленького человека в литературе. К ней относят в литературоведении произведения, посвященные незаметным, не преуспевшим людям. Открыл эту тему Пушкин повестью «Станционный смотритель». Квинтэссенция темы маленького человека — «Шинель» Гоголя. Тема продолжается у Достоевского и многих других, а сегодня она живет в замечательных рассказах Татьяны Толстой: «Самая любимая», «Соня», «Петерс», «Вышел месяц из тумана».
Я всегда полагала, что Акакий Акакиевич Башмачкин из «Шинели» Гоголя, который был несколько лысоват, несколько рябоват, несколько подслеповат, который так начисто лишен талантов, что ничего не умел, кроме переписывания бумаг, вызывает теплое чувство только потому, что за его жалобой: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете», — слышатся другие слова: «Я брат твой».
То же самое у Пушкина. «Медный всадник» кажется мне еще более красноречивым примером. В нем два равноправных главных героя: Петр Первый и мелкий чиновник Евгений, и равно важны планы Петра прорубить окно в Европу и планы Евгения получить чуть большее жалованье, жениться, вырастить детей. Тема маленького человека утверждает драгоценность и бесценность каждого.
Но вот Юрий Норштейн, делавший гениальный мультфильм по «Шинели» Гоголя, обмолвился в телевизионном интервью, что вовсе не своей никудышностью дорог нам Акакий Акакиевич. Норштейн не пояснил своей мысли, а я, раздумывая над его словами, в теме маленького человека увидела мир отрадной свободы от тщеславия. Тщеславие, как всякий грех, — болезнь. Отец Паисий Святогорец сравнивает гордость с чесоткой. А маленькие люди здоровы: им нечем тщеславиться. Акакий Акакиевич Норштейна умилителен. Одинокие неудачники Татьяны Толстой вызывают печаль теплую. С ними мы ощущаем дремучую таинственную глубину жизни, бездонность и драгоценность человека, ощущаем, как близко беззащитная старость соседствует с беззащитным волшебным детством. Смирение прекрасно, даже когда это смирение поневоле. Тема маленького человека демонстрирует нам, насколько душа важнее места, и роли, и мнений.
В «Прологе на небесах» гетевского «Фауста», когда речь заходит о Фаусте, Мефистофель спрашивает: «Он доктор?» — «Он Мой раб», — отвечает Бог, несопоставимо повышая значение жизни Фауста.